Однажды, глядя на плывшие по реке обломки, он заметил что-то странное — то был бесформенный синеватый предмет, который качали волны, ударяя его о камни и прибрежный песок; то всплывая вверх, то вновь погружаясь, он оказался выброшенным на песчаную отмель, и вода наконец отступила от него.
Побуждаемый смутным, но непреодолимым любопытством, Вильгельм вышел из монастыря, прошел через церковь и, очутившись внизу, под стенами, узнал то, что издали привлекло его внимание. Он подошел поближе и содрогнулся от ужаса. Пред ним был почти обнаженный труп — посиневший, покрытый ранами, окутанный тиной, с членами, сведенными судорогой, с запрокинутой головой, с повисшими волосами, в которых запеклась кровь. Так вот каким суждено было Вильгельму увидеть Карла Мюнстера! Но на неузнаваемо изменившемся лице покойного было все то же выражение благородства и доброты… Не проронив даже стона, не пролив ни единой слезы, Вильгельм расстелил на земле свою черную одежду, завернул в нее мертвое тело, взвалил его себе на плечи и пошел обратно в монастырь; он остановился перед входом на главную лестницу и, опустив на землю свою печальную ношу, стал звонить в колокол, сзывая братьев-монахов. Когда же они собрались вокруг него и он увидел, что они готовы его выслушать, он внезапно поднял покрывало, под которым было тело его друга, и с усилием, скорбным голосом произнес; «Это — Карл Мюнстер». Но он не смог продолжать — силы оставили его, и он без сознания упал на труп.
Когда он пришел в себя, подле него уже никого не было, кроме одного монаха, который и сообщил ему, что община не считает возможным похоронить чужеземца так, как то предписывает католическая религия, и, поскольку есть все же некоторое сомнение в причине смерти этого несчастного, она опасается нарушить свои долг, удостоив его христианского погребения.
Услышав это решение, Вильгельм вновь поднял тело своего друга на плечи и молча вернулся с ним на берег; здесь он вырыл могилу и похоронил его. Сверху он навалил большой камень, на котором вырезал коротенькую надпись. Но при первом же порыве ветра надпись эту засыпало песком и пылью, а первый же разлив Дуная унес с собой все — и камень и самую могилу…
Вильгельм умер в следующем году.
Элали еще жива. Ей сейчас двадцать восемь лет.
ЖАН СБОГАР
I
Увы! Что есть наша жизнь, где нет конца горестям и бедствиям и где повсюду подстерегают тебя козни и враги? Ибо не успеешь ты осушить чашу скорби, как она наполнится вновь; и не успеешь победить ты одного врага, как явятся другие, чтобы биться на его месте.
Неподалеку от Триестского порта, если идти песчаным морским берегом в сторону зеленеющей бухты Пирано, вы увидите небольшую, давно уже заброшенную обитель, находившуюся когда-то под покровительством св. Андрея и до сих пор сохранившую это имя. Береговая полоса в этом месте постепенно сходит на нет и словно совсем исчезает, дойдя до подножия горы, омываемого Адриатическим морем; но по мере того как берег суживается, он становится все прекраснее; почти непроходимые заросли фиговых деревьев и дикого винограда, листва которых благодаря освежающим испарениям залива остается всегда зеленой и юной, окружают со всех сторон этот приют созерцания и молитв. В час, когда угасают сумерки и дрожащее отражение звезд начинает колебаться на поверхности моря, подернутой легкой рябью, безмолвие и покой этого уединенного места полны очарования, которое невозможно выразить словами. Непрестанный, едва различимый шум волн, замирающих на песке, как бы сливается в один бесконечный вздох; изредка далеко на горизонте факел в невидимом челне рыбака прокладывает по воде полоску света, которая то съеживается, то вытягивается на морской волне, пока не исчезнет за песчаной отмелью; и снова все погружается во тьму. В прекрасном этом крае чувства, оставаясь праздными, не мешают душе сосредоточиться; она полновластно царит здесь над пространством и временем, словно их не ограничивают уже тесные пределы жизни; и человек, чье сердце, полное бурь, открывалось на зов мятежных и неистовых страстей, здесь, в монастыре св. Андрея, начинал понимать блаженство глубокого, ничем не нарушаемого и незыблемого покоя.