Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он тоже закрыл глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Призрак, который преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь сухие веки он все время видел Ла Моля, по-прежнему грозившего бедой, и какой-то голос шептал ему на ухо: «Полночь! Полночь! Полночь!».
Вдруг раздался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его жгучее дыхание обжигало сухие губы; неутолимая жажда томила пышущее жаром горло; ночничок светился, как обычно, и в тусклом его мерцании множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.
И вот он видит нечто страшное: Ла Моль встает с постели, делает круга два по комнате, как кружит ястреб над замершей птицей, и, показывая кулак, направляется к нему. Коконнас сунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу.
Ла Моль подходил все ближе.
— А-а! Это ты, опять ты, снова ты! — бормотал Коконнас. — Иди, иди! Ты мне грозишь, ты показываешь мне кулак, ты улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!
В ту минуту, когда Ла Моль наклонился над его постелью, Коконнас на самом деле перешел от глухой угрозы к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок, но усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, отняло у пьемонтца последние силы: рука, протянутая к Ла Молю, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а умирающий рухнул на подушку.
— Ну, ну, — шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, — пейте, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.
Кулак, которым Ла Моль грозил Коконнасу и который так тяжело подействовал на больной мозг раненого, на самом деле оказался чашкой, которую Ла Моль поднес к губам пьемонтца.
Но как только благодетельная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся разум или, вернее, инстинкт: Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он осмысленно посмотрел на Ла Моля, который с улыбкой поддерживал его рукою, и из глаз пьемонтца, только что горевших мрачной яростью, скатилась на пылающую щеку едва заметная, мгновенно высохшая слезинка.
— Черт побери! — прошептал он, откидываясь на подушку. — Если я выкручусь, господин де Ла Моль, вы станете моим другом.
— Выкрутитесь, товарищ, — ответил Ла Моль, — если согласитесь выпить еще две таких чашки и не видеть больше гадких снов.
Час спустя Ла Моль, превратившийся в сиделку и в точности выполнявший предписания неизвестного врача, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец, который на этот раз уже не поджидал его с кинжалом в руке, а встретил с распростертыми объятиями, охотно выпил снадобье и после этого впервые заснул спокойным сном.
Третья чашка оказала действие не менее чудотворное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревенелые члены отошли, и приятная влажность проступила на горячей коже, так что когда на другой день Амбруаз Паре навестил раненого, он с удовлетворением улыбнулся и сказал:
— Теперь я отвечаю за выздоровление господина де Коконнаса, и это будет одним из самых удачных моих врачеваний.
Принимая во внимание свирепый нрав Коконнаса, эта сцена, полукомическая, полудраматическая, была не лишена некоей умилительной поэзии, и в результате дружба двух дворян, завязавшаяся в гостинице «Путеводная звезда», но насильственно прерванная событиями Варфоломеевской ночи, разгорелась с новой силой и вскоре превзошла дружбу Ореста и Пилада, которой недоставало пяти шпажных и одной пистолетной ран, оставивших следы на телах наших дворян.
Как бы то ни было, раны, прежние и новые, тяжелые и легкие, стали заживать. Ла Моль, верный долгу сиделки, решил не выходить из дому, пока Коконнас не поправится окончательно. Он помогал Коконнасу сесть на кровати, когда тот не мог приподняться, помогал ему ходить, когда тот уже мог держаться на ногах, — словом, окружил его всеми заботами, какие подсказывала Ла Молю его нежная и любящая натура и которые вкупе с могучим здоровьем пьемонтца привели к выздоровлению более скорому, чем можно было ожидать.
И только одна мысль мучила молодых людей: во время лихорадочного бреда каждому из них чудилось, что к нему подходит женщина, которой было полно его сердце. Но с тех пор как оба пришли в сознание, ни Маргарита, ни герцогиня Неверская уже не появлялись в их комнате. Это было вполне понятно: разве могли жена короля Наваррского и невестка герцога де Гиза на глазах у всех обнаружить интерес к двум простым дворянам? Нет! Разумеется, только такой ответ могли бы дать себе Ла Моль и Коконнас. Но все же отсутствие двух дам, похожее на полное забвение, огорчало молодых людей.