К коробу сбирался народ — парни, девки.
Старший милиционер оглянулся и увидел Кубдю и Беспалых с ружьями.
— Разрешенья есть? — спросил он все так же строго.
— Много, — весело отвечал Кубдя.
Милиционер потрогал кобуру у пояса, и говорить такие холодные, протокольные слова ему, должно быть, очень понравилось. Он сказал:
— Потом разберемся. Вы не уходите.
— Ладно, — сказал Беспалых. — Мы ведь здешние.
— А народ пусть разойдется. В свидетели охота? Где тут староста?
Вышел староста, заспанный мужик в сатинетовой рубахе без опояски.
— Я староста, — бабьим голосом проговорил он.
Милиционер с неудовольствием сказал:
— Дожидаться тебя приходится. Обыск вот надо произвести. Самогонку, говорят, курите?
— А кто их знат! — равнодушно ответил староста.
Милиционеры были городские, и при виде этих лохматых пьяных людей, узеньких линий глаз — где бог знает какие мысли прячутся — они вначале немного трусили.
Потом, увидав, как мужики торопливо расступились перед шинелями английского образца, пуговицами со львами и голубыми французскими обмотками, милиционеры развеселились и, вспомнив про свою трусость, осерчали.
Младший, не привыкший к ружью и постоянно поправляющий ремень, входя во двор, крикнул:
— Пьянствовать тут!..
Крик его походил на жалобу, и он смолк.
Аппарат для курения самогонки — два толстых глиняных горшка с рядом медных трубочек и жестяной холодильник — стоял под навесом, на телеге, накрытой кошмой.
Тут же стоял и бочонок с невыпитой самогонкой. Милиционер вытащил из кармана бумагу и чернильницу и начал писать протокол.
В толпе переговаривались:
— Ишь, хотят, чтоб цареву водку пили!
— Торговлю отбивашь, дескать!..
— И не говори.
Молоденький милиционер поджал губы и ссупил брови.
— Ишь ты, задело!
— Не пьет!
Составив протокол, милиционер разбил ружьем горшки, прободал штыком холодильник и сломал медные трубки.
Мужики молчали.
Милиционер опрокинул на землю самогонку. Образовалась лужица, блеснула темноватая крыша пригона, и водку впитала земля.
Запахло горячим хлебом.
— Вот паскуда, — крикнул кто-то из толпы.
Милиционеру было жалко и самогонку и себя, совершающего такие нехорошие поступки; он рассердился:
— Молчать, чалдонье!
Милиционер помоложе ухватился за ружье:
— Всех переарестуем.
Толпа задышала быстрее и нажала на милиционеров. Им было тесно; старший милиционер начал ругаться по-матерному, второй испуганно глядел в пьяные, быстро мигающие лица.
Мужики нажимали.
В груди и бока милиционерам уперлись чьи-то твердые локти и руки. Пахло самогонкой и еще чем-то нехорошим — кажется, прелым камышом от повети.
Затрещал коробок у ворот.
Старший милиционер попробовал пойти — не пускают. Кругом глаза и теплое человеческое дыхание.
Милиционер помоложе вскрикнул, раздался его голос немного с хрипотцой. Его товарищ вдруг длинно, матерком каторжан, выругался.
Кто-то из толпы — вертлявый и маленький — выскочил и ударил его в зубы.
Милиционер горласто крикнул и выстрелил подряд три раза в толпу из револьвера.
Охнули.
Толпа расступилась.
Милиционеры, согнувшись, побежали к воротам.
Лица их вспотели, дрябло сморщились и иссиня побелели, как известка.
Они вскочили в коробок. Мальчишка кучер гикнул.
Беспалых замахал руками:
— У-лю-лю-ю!..
И, сорвав с плеча ружье, выстрелил вслед им сразу из обоих стволов.
Один из милиционеров мотнул головой и нырнул в коробок. Ямщик на передке испуганно, по-бараньи, заверещал.
Кубдя снял берданку и выстрелил в воздух.
Коробок скрылся в переулок.
Мужики вышли из ограды с чувством большой беды.
У Беспалых обомлели ноги, он взглянул на Кубдю, и ему показалось, что Кубдя как будто доволен.
У Беспалых зашумело в ушах, и он быстро пошел в монастырь.
Кубдя догнал его на мосту и под стук каблуков в доски пола сказал ему прерывающимся голосом:
— Поохотились!..
Вечером Горбулин и Соломиных слушали, как Беспалых, задыхаясь и бегая по избе, рассказывал, как прогнали милиционеров.
Горбулин восторженно плескался руками в воздухе и поддакивал:
— Так их… так…
И было непонятно, почему так разбудилось это ленивое и сонное тело.
Соломиных сидел, поджав ноги калачиком, по-киргизски, и издали при свете сальника походил на божка.
Кубдя спал.
В монастыре протяжно пели.
В горах с шипом шумели кедры, и где-то далеко грохотало, должно быть «плакали белки», рушились льды ледников. Тьма зеленоватым кошачьим зрачком щурилась в окна.
В конце рассказа в сенях застучали. Кто-то долго шарил дверь. Беспалых смолк. Вошел Емолин и испуганно заговорил:
— Под суд подвели, сволочи! Кубдя, где Кубдя-то?
Беспалых сказал:
— Спит.
Емолин отскочил к дверям. Из темноты по-иному звучал его, наполненный чем-то другим, не всегдашним, голос:
— Спит!.. Убил человека и дрыхнет. Вот каторжане, а! Господи, ну и угораздило меня связаться с ним! Теперь и меня-то из монастыря выгонят. А он дрыхнет. Буди, что ли, его, Егорша!..
Соломиных спросил:
— В сам деле убил?
— Наповал. Так в шею, братец ты мой, и всадил всю дробь.
— Дробью убил?
— И черт его угораздил!
Емолин подбежал и толкнул ногой Кубдю:
— Вставай ты, леший драный…