Через пять часов 14-я уже дралась с легионерами в предместьях города, а в 11 часов ночи ворвалась в него, захватила свыше тысячи пленных и полторы тысячи лошадей, приготовленных для формирований, которые поручались Барнацкому.
— Взяли Ровно, но дух наш тоже должен быть ровным, — сказал Пархоменко. — Обдумывайте положение спокойно и обстоятельно. Не зарывайтесь. В одном месте враг сопротивляется слабо, в другом — он подтянет силы, и вы, распустившись, можете нарваться на плохую неожиданность. Поэтому не забывайте разъяснять бойцам необходимость бдительности и осторожности. Учите, агитируйте, делайте людей сознательными.
— А от Ровно будет дорога ровна! — пробовал шутить комбриг-3 Моисеев. — Политработники не меньше других устали, Александр Яковлевич.
— Устал не устал, а действуй, — сказал Пархоменко. — Об усталости разрешается говорить на отдыхе, да и то не всегда. Что касается ровной дороги, то на нее нам, революционерам, надеяться не стоит.
Так как стоянок до Дубно не было, то митинги и собеседования проводили на марше. Комиссар дивизии Фома Бондарь ехал в одном эскадроне, Пархоменко — в другом, предревтрибунала Соколов — в третьем, да и всем другим, в том числе и Колоколову, нашлось место, где говорить. Говорить речь на ходу трудно, а в особенности после боя или в ожидании боя. Однако говорили и говорили неплохо, а когда подъезжали к короткому привалу, то, перед тем как слезть с коней, голосовали резолюцию. Резолюции были краткие и все заканчивались одинаково: «Смерть Антанте и мировому капитализму! Да здравствует Ленин!» Пархоменко отсылал эти резолюции в газету «Красный кавалерист» и требовал, чтоб их там печатали.
— Очень важно, — говорил он, — передать настроение четырнадцатой всем бойцам Конармии. Настроение у нас передовое.
И Фома Бондарь добавлял:
— Настроение у нас пролетарское: поскорее взять Дубно и идти дальше, на Западную Украину.
Глава двадцать вторая
В описываемые нами времена в Москве возле Чистых прудов, в переулке, стоял одноэтажный особняк с мезонином, построенный в том купеческом стиле «модерн», которым, — и, пожалуй, единственным, — не интересуются ни музеи, ни охрана памятников старины, ни коллекционеры. Согласно моде первого десятилетия нашего века, на фронтоне особняка, изображенные и фресками и майоликой, вились всевозможные болотные растения и водоросли; дубовые рамы окон и наличники были украшены резьбой в виде улиток, жаб и пиявок; каменные колонны крыльца заканчивались фигурами русалок с вытаращенными глазами. Вообще, если вглядеться, фасад дома был очень странный, и недаром прохожие думали при взгляде на этот особняк: почему все окружающие его дома в удручающем запустении, а он — начищен, накрашен и вообще говорит всем своим наружным видом, что находится в полном изобилии? Посольство, что ли, а если посольство, то чье? У ворот его ходил часовой, от ворот, мимо кустов акации, к каменному крыльцу — человек в военном, с пистолетом. Иногда ворота распахивались, и тогда выезжал или въезжал автомобиль, крытый, с опущенными занавесками.
В общем особняк не казался домом, защищающим и растящим что-либо высокое и честное, скорее всего он мог показаться домом, укрывающим преступления. Так оно позже и оказалось. История смела и унесла в безвестность и дом и обитателей его. На месте дома выстроена школа, а бывших обитателей вспомнит разве ненадолго беллетрист, желающий полнее охарактеризовать эпоху.
В первых числах июня 1920 года к этому особняку не спеша шли мужчина и женщина. Оба они были одеты в военное, оба несли мешки с провизией и оба, закуривая, оглядывались назад. Но и площадь Красных ворот, и Мясницкая, и переулки, в которые они углубились, были пустынны: они проходили ранним утром, лишь только скрылись патрули, обходившие город.
— Москва изменилась, — сказал мужчина, увидав особняк. — Но этот дом все такой же, как прежде.
— Не нахожу, — отозвалась женщина, глубоко затягиваясь папироской. — Может быть, ты редко ездил по Москве рано утром, а я езживала.
— Кутили?
— И кутили.
При их приближении к особняку навстречу вышел мужчина, тот самый, что всегда прохаживался с пистолетом. Приезжий, скинув на левую руку мешок, не здороваясь, сказал ему:
— Абажуров с женой к Заильскому от Иконникова с письмом.
— Пожалуйте. Давно ждут. Машина вас не встретила у вокзала?
— Не люблю в машине, — оказал человек с мешком. — Укачивает.
— Пожалуйте.
Мужчина и женщина с мешками прошли в особняк, а встретивший их продолжал разгуливать от ворот к крыльцу мимо акаций. Минут пятнадцать спустя к нему, тоже с мешком за спиной и с палочкой в руке, подошел старичок в крестьянской одежде, седенький и худой. Он оказал:
— Отец Абажурова к Заильскому от Иконникова. Сынок мой и невестка приехали?
— Прибыли. Пожалуйте.
И старичок вошел в дом.
Абажуров и его жена были Штрауб и Вера Николаевна; Заильский был Тухачевский, а письмо Иконникова — было письмо Троцкого. Старичок, назвавший себя отцом Абажурова, — был Ривелен.
Глава двадцать третья
Пятые сутки, день и ночь, Конармия билась под Дубно.