Расположенный в западных отрогах польских Карпат лагерь военнопленных Лаундорф лежал на теле земли как гнойный струп. Всё — по немецким стандартам. Ток высокого напряжения в колючей проволоке, туго натянутой между тонкими железобетонными столбами. Двадцать бараков в два ряда. Просторный апельплац. Административные корпуса, а за ними здание из красного кирпича с высокими трубами — крематорий.
И всё-таки это, как оказалось, не самый страшный из гитлеровских лагерей, не Майданек и не Освенцим, куда привозили людей только для того, чтобы уничтожить. В Лаундорфе пленных держат долго, на работы не посылают, и чёрный дым над кирпичной трубой вьётся не каждый день. Гражданских пленных здесь нет, только советские командиры и бойцы.
Над бараками, над колючей проволокой ограды, над зелёными Карпатами ранняя весна 1942 года. Гитлеровцы придавили железной пятой всю Европу. Их дивизии под Москвой и Ростовом.
На апельплаце, ещё мокром от талого снега, вытоптанном сотнями тысяч раненых, больных ног, — четыре тысячи пленных, ободранных, небритых, изнурённых. Комиссаров и политработников здесь нет, всех выявило и уничтожило гестапо, остались только строевые командиры, сержанты, бойцы.
На петлицах истлевших, почерневших от пота и крови гимнастёрок можно увидеть треугольники, квадратики, иногда даже «шпалы» — маленькие красные прямоугольники, знаки старшего командного состава.
Роман Шамрай стоял на апельплаце, с нетерпением ожидая, когда закончится утренняя перекличка и можно будет вернуться в барак. Холодный пронзительный мартовский ветер пробирал до костей. За лагерную зиму похудел лейтенант так, что, глядя на него, можно было изучать строение скелета. Ботинки, чудом державшиеся на ногах, вконец разбиты и стоптаны. Гимнастёрка истлела, уцелел лишь воротник, на нём видны петлички с двумя красными кубиками, обрамлённые потемневшим золотым кантом. Лицо, покрытое густой золотистой бородой, осунулось и побледнело, щёки запали, и от этого неестественно большими стали светло-синие глаза. Волосы отросли, как у дьякона, на затылке — тёмно-русая грива.
Над крыльцом штаба, куда ведут четыре бетонные ступени, громкоговоритель, передающий во время переклички приказы коменданта. Что они услышат сегодня?
На апельплаце их всегда держат полтора-два часа, за это время человек успевает промёрзнуть до костей. Зубы начинают стучать, как цимбалы. На этот раз пленные стояли уже два часа, а фельдфебель войск СС Арнульф Шнейдер всё прохаживался да прохаживался вдоль выстроенных шеренг, словно ему бог знает как нравилась эта прогулка.
Четыре тысячи человек в его власти. Делай что хочешь. Всё дозволено! Не понравилось лицо пленного или выражение его глаз, пистолет в руки — и нет человека. И никто не спросит, почему он это сделал.
От сознания собственной неограниченной власти эсэсовцы кажутся всегда немного пьяными. Ощущение безмерного права туманит голову сильнее вина. Глаза мутнеют, с их неподвижным осоловелым взглядом встретиться страшно.
Фельдфебель резко остановился, пристально вглядываясь в ряды измученных, небритых, страшных людей. Что это такое? Неужели показалось ему или в самом деле в чьих-то прищуренных глазах мелькнула злая усмешка? Рука невольно потянулась к пистолету. Если кто-то ещё может усмехаться в лагере Лаундорф, это значит, что фельдфебель Шнейдер работает неудовлетворительно. Кто же это? Не выстрелить ли наугад? Пожалуй, сегодня нельзя.
Комендант лагеря и ещё один пожилой человек в странной форме вышли из штаба, остановились на крыльце. Солдат поспешно поставил перед ними микрофон на длинной, похожей на опрокинутую пальму треноге.
— Ахтунг, — проревел фельдфебель Шнейдер, хотя и без того вся площадь замерла, затаив дыхание. На невысоком, слегка начинающем полнеть человеке, стоявшем рядом с комендантом, скрестились все взгляды. Широкий командирский ремень с пряжкой без пятиконечной звезды туго стягивал его сильную фигуру. С воротника гимнастёрки петлицы аккуратно спороты. На зелёном полевом картузе ни звезды, ни немецкой кокарды. Лицо хорошо откормленное, простое и одновременно хитрое.
«Такими когда-то у нас в театрах кулаков представляли, — почему-то подумал Шамрай. — Кто он, этот дядя?»
— Ахтунг, — повторил комендант лагеря и отступил от микрофона.
— Внимание! — сказал по-русски человек в гимнастёрке, занимая место коменданта. — Слушайте меня все! Я, полковник Лясота, один из первых понял, в чём заключается счастье и свобода нашей родины, и потому сейчас организую полки новой армии, которая должна будет вместе с нашими доблестными немецкими союзниками добить ненавистный большевизм, уничтожить Советскую власть и, наконец, наладить нормальную жизнь в многострадальной России. Мы создаём не только русские, но и национальные полки. Украинцы могут сражаться за свою землю, грузины — за свою, узбеки — за свою, русские — за свою, но все вместе против антихристов-большевиков.
Он говорил долго, разъяснял условия службы в новой армии, подробно рассказывал об оплате, питании, одежде, хотя, собственно говоря, мог бы ничего этого и не говорить.