Живописный пейзаж, оживленный игрой солнечных лучей, оставлял безотчетное впечатление чего-то неестественного, неожиданного; я вроде бы узнавал окрестности — когда-то неприятно и печально знакомые. Досаждало лишь фальшивое освещение: ландшафт рисовался излишне четко и вызывал ощущение смутной неуверенности, неуместности. Воображение невольно подбирало иное освещение, возвращало местности «естественное» настроение, «подходящую» душу. И вот желто-красные полосы, простертые солнцем на пашне, неуловимо поблекли, поголубели, окрестности залило серебристо-зеленоватым лунным светом. Мир на мгновение потемнел, нахмурился синевой, заискрился светом белой лунной ночи.
Моя походка внезапно изменилась: непринужденное равновесие нарушилось, пропала гибкость поступи — я двигался словно автомат, с вытянутыми вперед руками, указуя себе далекую цель…
По левую сторону простирались погруженные во мрак нивы; пробежал ветерок, и таинственным перешептыванием колосьев зашелестели поля.
Справа тянулась старинная белая стена — сначала кладбище, затем парк или сад — одна длинная, бесконечно длинная полоса. Ветви калины перекинулись через замшелые стены, колебались на ветру, тихо поверяя кому-то ночную скорбь вертограда смерти. Тонкие ивы под теплым дуновением оплакивали у стен горькую человеческую долю. Вот согбенная тень скользнула вдоль стены, устремилась вверх, удлинилась, исчезла в саду. Пятнами обвалившейся штукатурки, потеками лишайника хищно ощерилась стена — на ней брезжат призраки, узнают меня, призывают. Клацают ужасные челюсти, ястребиным когтем крючатся косматые руки, призраки забегают вперед, манят, глумятся — злые, неведомые, ускользающие…
Вдруг под ногами загудело глухое бездонное эхо: я на мосту. Одинокое эхо в беспредельном молчании мира, оно столь ужасно, что в безумном страхе я зажал уши и бросился бежать — лишь бы не слышать. Глухое эхо — о чем-то жутком намекает оно, о близком — вот-вот пойму, хоть и не помню ни места, ни времени…
Наконец мост пройден, я углубился в длинную аллею тополей. Величественно склоняются гибкие вершины, поверяют друг другу тайны. Ветви, вскидываясь, шелестят тихонько, шепелявят дрожащие листы.
От одной к другой бежит вершинами ужасное ночное сказание, рожденное гулом дерев.
Я выбрался из аллеи, остановился. Ночь рассеялась, погас призрачный лунный свет, сгинули хищные тени — теплым солнечным днем я стоял на берегу пруда перед замком.
Протер глаза — не сонный ли морок меня одолел, и направился вдоль стены. С другой стороны замок казался более доступным; впрочем, отовсюду остриями щетинятся отвесные стены. С дороги в замок можно попасть только через подъемный мост, на ночь его поднимают к бастиону. И лишь с юга отвесная стена примыкала к замку.
Похоже, здесь и удалось убийце подняться на недосягаемую высоту замка. Но и отсюда до первого окна — ни трещины, ни щербины, ни выбоины.
Я беспомощно опустил голову, перебирая разные версии. Да, осмотр ничего не дал, разве что преступник действовал с крайним напряжением воли, под властью яростно-непреклонного нервного веления, для которого нет препятствий, будь то гладкие, как стекло, стены или бездонные пропасти; лишь такое веление открывает внутренние задвижки на окнах, заставляет действовать легко, бесшумно и ловко, такое веление — неодолимо… Нет, мне не разгадать тайны.
Обескураженный, я наконец заметил — поблизости шныряли подозрительные личности, с любопытством следили за мной, и я вернулся на дорогу, вскоре уже быстро удалялся аллеей меж султанами тополей.
Солнце спокойно светило, заглядывало между рядами убегающих вдаль деревьев, отмеряло минуты резкими мазками теней. Где-то в дупле, как одержимый, долбил дятел, ворожила счастье кукушка. Золотистый жаркий пятый час пополудни.
И откуда этот лунный кошмар?
Верно, я глубоко проникся душевным состоянием убийцы, что ночью, при луне, крадется на преступление, и перемучился всеми его казнями. Моя впечатлительность породила пластичность и необычайную силу переживаний. Ведь выстраданное мной психологическое состояние убийцы точь-в-точь соответствует описанию фактов, приведенных в газете. Все, по-видимому, в порядке. Только душу то и дело бередит безотчетное, неотвязное беспокойство, и ложью оборачиваются все утешительные увертки сознания…
Ведь я лгу, уверяя себя, что все вполне объяснимо, и отдаваясь обманчивому покою, подобному предательски ясной водной глади.
Впрочем, довольно! Трагедия «Изгнанницы», пожалуй, уж слишком затягивает меня в свой черный омут — как бы игра не оказалась гибельной. В конце концов, какое мне дело до этого ужаса! Пора осторожно отойти от края бездны.
Но коварная мысль кружит обочинами, исподтишка глумится, прицеливаясь в уязвимые места. Невыносимая тяжесть легла на душу холодным, как сталь, офтальмоскопом, и он фиксирует малейшие недомолвки, вот-вот уловит меня в западню, и тут, к глубокому моему облегчению, я отвлекся от опасных ассоциаций, не доведя их до логического вывода.