— Послезавтра? — Майкин голос в трубке зазвучал уверенней. — Послезавтра я никак не могу. Это будет суббота, а в субботу я иду в Дом кино. Одна девочка достала билеты: всего два билета — себе и мне.
Да. Жалко, что всего два.
— Значит, в воскресенье? — сказал я уныло, потому что до воскресенья оставалась целая вечность.
— В воскресенье к нам придут гости, — сообщила Майка. — Нет, я не смогу.
— А когда же? — совсем уж удивился я этому злосчастному стечению обстоятельств. — Когда?
— Не знаю…
После этих странных слов трубка совсем замолкла. В ней было слышно только дыхание. Майкино дыхание.
— Майка! — позвал я.
И тогда в трубке задолдонили короткие прерывистые гудки.
Только сейчас, в недоумении отстраня трубку, я увидел, что Гошки Вяземского уже не было в кабине. Он стоял за стеклом, снаружи. Когда он успел выйти? И почему я этого не заметил? И отчего бы ему отсюда выскакивать?
Не хотел подслушивать чужой разговор? Или он не мог его слушать?..
Я покинул будку.
Гошка смотрел на меня неодобрительно, хмуро и чуточку жалостливо:
— Ну? Говорил же…
— Что?
— Я говорил: не надо.
Да. Говорил.
— Мамаша, значит? — спросил я, сощурясь.
— При чем здесь мама! — Он грозно надвинулся на меня. — Она здесь ни при чем. И ты не смей… Она только в одном виновата, что говорила, будто дома нет. А ее Майка заставляла врать. Понял? Вот и все. Теперь ты все знаешь.
— А… почему? — спросил я.
Я задал этот вопрос машинально. Мне вовсе не нужно было ответа. Мне вдруг, в одну секунду все на свете сделалось совершенно безразличным.
Гошка помялся, потом сказал небрежно:
— Новая у нее дурость. Появился там какой-то… задохлик, шахматист.
Но вдруг оживился:
— С Тиграном Петросяном — ничья. Во Дворце пионеров, на сорока досках. Представляешь, ничья! В пятнадцать лет — ничья с Петросяном…
— Пока, — сказал я.
И пошел.
— Женька…
Он догнал меня.
— Женька, я сегодня собираюсь в одну компашку. Магнитофон там колоссальный — «Грюндиг». Послушаем, потанцуем… а?
— Пока.
Я пересек площадь.
За скользкой от дождя оградой зоопарка стояли голые деревья. Аллеи, огибающие пруд, обычно такие людные и шумные, сейчас были пусты. Да и сам этот пруд будто вымер, лишь пара лебедей лениво плавала вокруг дощатого домика, а поодаль, на берегу, зябко отряхивались утки. Остальных птиц уже попрятали в помещения, чтобы они не простудились. Да и этим — лебедям, кряквам — по нормальным законам их жизни, наверное, уж давно полагалось бы отлететь в теплые края. Но они, конечно, никуда не улетали: или привыкли зимовать тут, или, как я слышал, им на всякий случай подрезают крылья, чтобы не сбежали.
Зато, как всегда в осеннюю пору, заметно прибыло другого населения, не обозначенного на табличках, а добровольно, по своей охоте обживающего зоопарк: ветки деревьев были черны от сидящего на них горланящего воронья, а на слякотных дорожках шевелились воробьиные стаи…
Да, зима на носу. Еще одна зима. Зима.
А у ворот зоопарка стояла лоточница в белом халате, надетом поверх пальто, и торговала мороженым.
Она тут стояла вечно: и летом, и зимой, и весной, и осенью. Торговала мороженым.
Но, странное дело, все эти минувшие годы я как бы не замечал ее. Я несколько раз в день проходил мимо, но при этом никогда ее не замечал. Она как бы исключалась из моего поля зрения. Поскольку я не должен был ее замечать — ни ее, ни ее лотка. Мне это было заказано видеть. Мной руководил непререкаемый запрет, выслушанный давным-давно, именно здесь, на этом самом месте, у этих ворот.
И я ничего не видел.
И вот лишь сейчас, приблизясь к воротам зоопарка, я увидел, я обнаружил, что это не просто лоточница в белом халате, торгующая мороженым, а та самая лоточница, которая стояла здесь давным-давно, сто лет назад. Я узнал ее. Та самая пожилая женщина. И меня вдруг поразило своей очевидностью то, что за минувшие сто лет она, эта лоточница, нисколько не переменилась: она осталась точно такой же, какой была.
А я за те же сто лет, за те же восемь лет переменился настолько, что меня-то, конечно, она ни за что бы не узнала, если б я даже ей напомнил, как однажды по неосторожности и неведенью вздумал купить у нее эскимо и что потом из этого вышло.
Нет, конечно, не узнала бы.
И я, признаться, тоже сам себя не узнавал. Не только такого себя, каким я был в ту безумно далекую пору, но даже такого, каким я был неделю назад, еще два дня назад, всего лишь час назад…
Я подошел к лоточнице, протянул ей полтинник:
— Пожалуйста, эскимо.
Часть четвертая
— Женя, — сказал он, — я ничего не понимаю. Когда у тебя не ладилось с геометрией, это еще… то есть это было совершенно постыдно, однако…
— Я исправил по геометрии.
— Очень хорошо. Но… что это такое?
Он повернул лежащий перед ним лист — какую-то учительскую ведомость, — чтобы мне было видно, и ткнул в него своим коричневым пальцем:
— Что это такое?
Как что? Мне было прекрасно видно даже вверх ногами: «3» и «2». Против моей фамилии. Тройка — это по фортепьяно, а двойка — по теории музыки. Все в точности, никакой ошибки. Заработано на прошлой неделе.