Я смотрел на них и ощущал сразу и величие и скоротечность жизни. «Почему люди умирают? — думал я. — Это несправедливо — не слышать запаха сена, например, не видеть звезд…» Я винил себя за обиды, нанесенные маме, молча клялся завтра же написать отцу, прощал друзьям зачитанные книжки, безвинные обманы, прощал всем и все и ничего не прощал себе. Я один был на стогу, а думал о многих…
Заржала лошадь. Это голубая вислопузка вернулась к своей дыре? Я обрадовался и свесил голову. Лошади не было. Просто стояла такая тишина, что далекое ржание показалось мне близким. И тут же я услышал надрывный зов: «Ко-остя!» — понял, что мама искала меня, скатился со стога и побежал, крича навстречу ее голосу: «Мама!»
Я не вспоминал бы сейчас ничего, если бы не майор…
Как его зовут?
А мог бы я, когда уже больше ничего нельзя сделать, погибнуть, как незнакомый майор, чтобы спасти кого-то?
Я забыл о трущих сапогах, однако идти было тяжело. Мы отстали от коней, и Белка, шагавший у передка, ближе нас к упряжке, все чаще оглядывался и командовал:
— Подтянись!
Его крепкие, коротковатые ноги не сбивались с ритма.
Эдька пошел на хитрость. Он тихонько запел. Не запел, а затянул одну мелодию, без слов, замычал, но все же она давала совсем иной ритм нашему движению, потому что это была «Каховка», замедленная к тому же. Может, на коней это и подействовало бы, только не на сержанта.
— Отставить, Музырь, — оборвал он. — Спать захотелось?
— Хочется, — сказал Эдька.
— Ночлега не будет.
Мы охнули и простонали, но его поддержал Сапрыкин:
— Раз оторвались, надо уходить.
— Все равно на танках они догонят, если погонятся.
— Танкам надо горючее.
— Два танка не пойдут вперед. У них задача — прощупать обстановку, навести панику и ждать главные силы.
— Право слово, Саша.
— А где их главные силы?
— Кто знает!
— Подойдут — узнаешь.
— Когда?
— Неизвестно.
— Никто ничего не знает.
— Потому и нельзя останавливаться, — снова сказал Сапрыкин. — Только напоить и накормить коней, конечно.
— Будет привал на час, — сказал Белка.
— Где?
— У первой воды.
— Хорошо-о! — одним словом размечтался за всех нас Толя.
— А вода известно где? — спросил Федор. — Тоже никому не известно. Сотрем ноги, коней загоним, тогда что будет?
— Вечный покой.
Это сказал Эдька.
— Отставить разговоры! — распорядился Белка так требовательно, что, кажется, сам испугался сразу наступившей тишины. — Разрешаю курить. По одному. В рукав.
Но курить было удобнее не в рукав, а накрывая пилоткой разгорающийся при затяжке огонек, а потом пряча самокрутку в кулаке, как дорогую монетку, за которой охотились чужие глаза. Одна искра могла подтянуть к дороге фашистский бомбардировщик и заставить его вывалить на нескольких человек и трех коней с поврежденной гаубицей все бомбы. Мы ждали своей очереди и курили до головокружения. Это отвлекало от мыслей, от усталости. И не так хотелось есть.
Старшина остановил своего Ястреба и всю упряжку. Белка шагнул к нему:
— В чем дело, товарищ старшина?
— Пересяду на лафет. Нога.
— И Ястреб отдохнет, — сказал Сапрыкин, подходя к старшине.
— Правильно, Гриша.
Старшина первый раз назвал бойца по имени, хотя давно называл нас на «ты». Он назвал Сапрыкина, но будто до всех дошла волна забытого тепла. Сердце, оно ведь может подмерзать и в душную ночь… У сердца своя погода. Сейчас оно согрелось, как от глотка водки.
Я тоже приблизился к старшине, помог Сапрыкину снять его с Ястреба. Опираясь на наши плечи, старшина подпрыгнул к лафету и сказал:
— Сейчас.
Рассевшись у дороги, мы торопливо переобувались. Затрещали портянки. Они протерлись не у одного меня. Теперь мы выбирали целые куски, перематывали ступни, стараясь прикрыть больные места. В первые месяцы службы старшина учил нас по десять раз в день обматывать ноги портянками. Зачем? Для издевательства, зачем же! Так думали мы. Непыльная работа — заставлять других перестилать постели, пока одеяло не вытянется без морщинки, вертеть без конца портянки и, конечно, чистить сапоги, выставляя напоказ свои, будто языком вылизанные до блеска. Платят хорошо. Все готовое — от еды до одежды. А что надо еще такому человеку? Если ничего не надо, старайся — и тебя оставят на сверхсрочную. Наш старшина старался. Он был сверхсрочником.
— Ух! Легче жить стало.
Он присел на лафет. Мы посмеялись, а он прибавил беззлобно:
— Ржите, ржите!.. Вы идете. Где кому схочется, тот там и помочится. А я еду.
— И раньше остановились бы, — буркнул Белка.
— И потерпеть можно, — ответил старшина. — Вот беда! — Он с трудом поднял негнущуюся ногу и положил на лафет. — Подлез под бомбу! «Ах, Примак, ах, Примак, удивительный дурак!»
Это был припев из нашей песни о старшине, мы закашляли в замешательстве.
— Как же вышло с ногой? — спросил Калинкин, выручая всех.