Я приподнял голову, и пшеница привстала следом перед глазами. В ее штрихах я увидел Сапрыкина возле коней, он прижимал к плечу беспокойно ощеренную морду Ястреба. Старшину я увидел. Возвышаясь над пшеницей по пояс, он кричал:
— Пусть видит, что у нас орудие! Он без бомб! Маскируйся сами.
— Помочь? — спросил я старшину, который, может быть, не мог сам лечь.
— Ложись! — крикнул Белка старшине и мне, и снова простучало совсем близко, и засвистело, и качнулся воздух над пшеницей, привалив ее на миг, и видно стало, как по дороге, за уходящим самолетом, растянулась, вгрызаясь в землю, цепочка крошечных взрывов, становясь косой стенкой пыли…
В третий заход фриц застегал пшеницу возле нас, и, повернув голову и вдавливаясь в смятые стебли другим ухом, я снова увидел сначала стоящего среди пшеницы старшину, потом открытые глаза Саши Ганичева на лице, располосованном розовыми следами от стеблей, услышал его ликующий голос:
— Ты жив? И я!
Я не знал, что жизнь не отпустила ему больше ни слова.
— Карабины к бою! — скомандовал Белка. — По самолету залпом, огонь!
Четыре карабина пальнуло в небо, когда «мессер», оглушительно ревя, снова приблизился и прострекотал длинно. Саша не стрелял, уронив свой карабин в пшеницу. Мы стали подниматься, и я увидел кровь на его спине. И на голове. Я подобрал его съехавшую пилотку, и рука моя замазалась кровью.
— Саша!
Сержант Белка, подойдя к Примаку, ругал его, что он вытянулся живой мишенью, когда все лежали. Была команда: «Ложись!» Она касалась всех.
— Знаю.
— Сапрыкин!
— Я!
— Команда для всех.
— Так ведь кони…
— Саша, — позвал я снова.
Я поднимал его за прямые плечи, силился перевернуть, но он был тяжелый.
— Эй! — неласково повторял я, не оставляя своих попыток. — Эй!
— Все, Прохоров. — Это был негромкий голос Белки.
Наверно, прошло какое-то время, которого я не заметил. Они стояли вокруг меня. Весь расчет. И старшина которого подвели.
— Ганичев, — сказал я.
— Сам не ранен, Прохоров? — спросил меня старшина. — Кровь на руке.
— А это что? — донесся голос Белки.
— Это тебе, — сказал я Эдьке. — От Саши.
У развилки двух дорог мы опять копали могилу. Мы копали своими лопатками могилы, а не позиции. Сашу поднесли на плащ-палатке… За овсяное поле уходила дорога в какие-то Новые Козы, а наша тянулась прямо — на Первомайку… Так было написано на прибитых к низкому столбику дощечках с заточенными углами. Новые Козы… Наверно, были и Старые… Люди нарожали детей, построили для них еще дома…
Я оторвал от указателя дощечку с Новыми Козами, старшина протянул мне свою палку. Я кивнул — с первого дерева сломаем ему другую, ехать же на Ястребе или на лафете можно и без палки… Пока я постукивал, выколачивая гвозди из дощечки и прибивая ее к палке, Белка велел вынуть все из карманов Саши. Вынули медальон.
— Адрес, — сказал мне Белка.
— Знаю, — ответил я. — Верхняя Масловка…
Подумалось, что я становлюсь сборщиком адресов. Это потому, что у меня есть блокнот и карандаш. Я поплевал на грифель карандаша и провел рукой по дощечке…
— Что там? — услышал я нервный вопрос Белки.
Мы уставились на Толю Калинкина, присевшего около Саши на корточки, а он пялился на нас снизу вверх своими круглыми, младенчески-ясными глазами. Он держал листовку, вынутую из гимнастерки мертвого Саши. Толя передал ее сержанту.
Это была фашистская листовка-пропуск. Зачем Саша спрятал ее в карман?
Подковылял старшина, взял листовку в свою руку.
Я глядел на Сашу. Его лицо было теперь совсем отрешенным, без всякого напряжения, без усилий к тому, губы тонкие, а глаза закрыты. Ничего не прочтешь в них… Старшина слышал часть моего ночного разговора с Сашей. Сейчас скажет, подумал я:
«Так… Зачем же он в заслоне у моста остался?»
Старшина шумно высморкался на землю и вытащил кисет, не сказав ни слова.
Листовку вернул себе Белка, подвигал желваками. Сейчас Белка скажет, подумал я: «Прохоров! Не писать ничего. Бросьте карандаш!»
Я уже приготовился крикнуть: «Нет!» — и даже потряс головой. Но сержант держал в исцарапанных ветками и пшеницей пальцах слишком серьезное доказательство, а я не смог бы доказать ему ничем, кроме слов, что путь человека к самому себе очень сложен. Что человек не сразу распознает себя. Может быть, для этого требовалась Саше минувшая ночь. Может быть, потребовалась бы и завтрашняя, которая теперь не нужна совсем. Может быть, Саша носил в кармане листовку, чтобы преодолеть себя. Может быть, и вовсе, чтобы сберечь, как память об этих днях, этой дороге и однажды показать дома своей матери.
— Правда, Саша?
Мы закапывали друзей, но еще долго разговаривали с ними, как с живыми. Среди дня и ночи. Вдруг спросишь и услышишь голос…
Белка оторвал от листовки четвертушку, насыпал в нее табаку, смешанного с махоркой из кисета старшины, и закурил. Мы разодрали остаток листовки на клочки и задымили тоже. С бумагой плохо было — и в селах и у нас тем более… А Саша смолил чаще всех и не любил одолжаться…
— Наверно, для курева берег бумажку… Ну, чего примолкли? — спросил нас сержант. — Что мы, Ганичева не знаем? Первый день он с нами? Кто там… в заслоне?.. Да он!