— Я с тобой наружу не пойду, — шепчет она. Странно слышать, как она шепчет, будто одна из нас. Обычно Жены тона не понижают. — От двери повернешь направо. Там другая дверь, она открыта. Поднимись по лестнице и постучи, он тебя ждет. Никто не увидит. Я посижу здесь. — Значит, она меня подождет — на случай, если что-то пойдет наперекосяк, проснется Рита или Кора, бог его знает почему, выйдут из своих комнат в глубине кухни. Что она им скажет? Что не может уснуть. Хочет горячего молока. Ей достанет находчивости убедительно соврать, уж это я вижу. — Командор у себя в спальне наверху, — говорит она. — Так поздно не спустится, он никогда не спускается. — Это она так думает.
Я открываю кухонную дверь, выхожу, секунду жду прозрения. Как давно я не бывала одна снаружи ночью. А вот и гром, гроза приближается. Как она поступила с Хранителями? Меня могут пристрелить, принять за воровку. Надеюсь, подкупила их чем-нибудь — сигаретами, виски, а может, они знают про ее конный завод, может, если не получится, она попробует с ними.
До двери гаража всего несколько шагов. Я иду, шаги по траве бесшумны, и быстро открываю, проскальзываю внутрь. На лестнице темно, так темно, что я ничего не вижу. Ощупью пробираюсь наверх, ступенька за ступенькой; под ногами ковер, я думаю — грибного цвета. Здесь когда-то была квартира — для студента, молодого одинокого человека, работающего. Тут во многих больших домах такие. Холостяцкая берлога, студия — вот как назывались такие квартиры. Мне приятно, что я помню.
Я одолеваю лестницу, стучу в дверь. Он открывает сам — а я кого ждала? Горит лампа, всего одна, но света хватает — я щурюсь. Смотрю мимо него, не желая встречаться с ним взглядом. Одна комната, раскладушка заправлена, в дальнем углу кухонный стол и еще одна дверь — очевидно, в ванную. Оголенная комната, военная, минималистская. Ни картин на стене, ни цветов в горшках. У него тут разбит лагерь. Одеяло на постели серое, с буквами «США».
Он отступает, пропускает меня. Он в одной рубашке, в руке зажженная сигарета. Я обоняю дым на нем, в теплом воздухе комнаты, повсюду. Мне хочется сбросить одежду, купаться в дыме, втирать в кожу.
Никаких вступлений; он знает, зачем я здесь. Он даже ничего не говорит, к чему дурака валять, это задание. Он отодвигается, выключает лампу. Снаружи контрапунктом вспыхивает молния; и почти без паузы гром. Он расстегивает на мне платье — мужчина, сотканный из тьмы, — я не вижу лица, я еле дышу, еле стою, уже не стою. Его губы на мне, его руки, ждать невозможно, и он уже движется, любовь, как давно, я снова жива под кожей, руки обхватили его, и я падаю, и повсюду мягко, точно вода, и не заканчивается. Я знала, такое возможно лишь единожды.
Это я сочинила. Ничего такого не было. Вот что было.
Я одолеваю лестницу, стучу. Он открывает сам. Горит лампа; я щурюсь. Смотрю мимо него; одна комната, раскладушка заправлена, оголено, по-военному. Никаких картинок, только одеяло с буквами «С.Ш.А». Он в одной рубашке, в руке сигарета.
— На, — говорит он, — покури. — Никаких вступлений; он знает, зачем я здесь. Обрюхатиться, залететь, оказаться в интересном положении — вот как это прежде называли. Я беру у него сигарету, глубоко затягиваюсь, отдаю. Наши пальцы едва соприкасаются. Дыма всего ничего, но у меня кружится голова.
Он молчит, только без улыбки смотрит па меня. Было бы лучше, дружелюбнее, если б он меня коснулся. Я чувствую себя дурой и уродиной, хотя знаю, что я не уродина и не дура. И все равно — о чем он думает, почему молчит? Может, считает, что я «У Иезавели» трахалась направо и налево, с Командором и не только? Меня раздражает, что я вообще тревожусь, о чем он думает. Будем практичны.
— У меня мало времени, — говорю я. Как неловко и топорно, я не это хотела сказать.
— Я могу сдрочить в бутылку, а ты потом зальешь, — говорит он. Не улыбается.
— Грубить необязательно, — отвечаю я. Может, он считает, что его использовали. Может, чего-то хочет от меня, какой-то эмоции, признания, что он тоже человек, не только семенное месторождение. Я делаю попытку: — Я понимаю, что тебе трудно.
Он пожимает плечами.
— Мне заплатили, — говорит он, надувшись, как подросток. Но не шевелится.
Мне заплатили, тебя завалили, рифмую я про себя. Вот, значит, как мы это сделаем. Ему не понравились блестки и макияж. Значит, будем жестко.
— Часто сюда приходишь?
— И что такая приличная девушка делает в таком месте? — отвечаю я. Мы оба улыбаемся; так-то лучше. Это знак: мы играем, ибо что еще нам делать в таких декорациях?