А когда она подходит еще ближе, я понимаю, в чем дело. Это не Гленова. Тот же рост, но худее, и лицо сероватое, а не розовое. Она подходит вплотную, останавливается.
— Благословен плод, — говорит она. Ликом мрачна, осанкой грозна.
— Да разверзнет Господь, — отвечаю я. Стараюсь не выказать удивления.
— Ты, наверное, Фредова, — говорит она. Да, отвечаю я, и мы начинаем нашу прогулку.
А теперь что, думаю я. В голове кипит, это плохие новости, что с ней стало, как мне выяснить, не показав, что сильно интересуюсь? Нам не полагается дружить, привыкать друг к другу. Я пытаюсь припомнить, сколько времени Гленова на этом назначении.
— Нам ниспослана хорошая погода, — говорю я.
— И я с радостью ее принимаю. — Голос безмятежный, сухой, непроницаемый.
Мы минуем первую заставу, больше ничего друг другу не сказав. Она молчалива, по и я тоже. Что она — ждет, что я начну, что-то открою, или она правоверная, внутри себя погружена в медитацию?
— А Гленову перевели, так скоро? — спрашиваю я, хотя знаю, что нет. Я ее видела утром. Она бы сказала.
— Я Гленова, — отвечает женщина. Аптечная точность. И, разумеется, она Гленова, новая, а Гленова, где бы она ни была, больше не Гленова. Я так и не узнала ее настоящего имени. Вот так и теряешься в океане имен. Теперь ее сложно будет найти.
Мы идем в «Молоко и мед» и во «Всякую плоть», где я покупаю цыпленка, а новая Гленова — три фунта гамбургеров. Везде, как водится, очереди. Я вижу нескольких женщин, которых узнаю, мы обмениваемся бесконечно малыми кивками — показываем друг другу, что известны хоть кому-то, что пока существуем. За дверями «Всякой плоти» я говорю новой Гленовой:
— Надо сходить к Стене. — Не знаю, па что я рассчитываю; может, проверить ее реакцию. Я хочу знать, одна ли она из нас. Если да, если я смогу это понять, вдруг она сможет объяснить, что же случилось с Гленовой?
— Как хочешь, — отвечает она. Равнодушие или осторожность?
На Стене висят три утренние женщины, всё еще в платьях, все еще в туфлях, всё еще с белыми мешками на головах. Руки развязаны, одеревенело вытянулись вдоль боков. Голубая в центре, красные по бокам, хотя цвета потускнели; они будто увяли, обтрепались, как мертвые бабочки или тропические рыбы, высохшие на берегу. Лишились глянца. Мы стоим и молча смотрим.
— Да будет это нам напоминанием, — наконец говорит новая Гленова.
Я сначала молчу, поскольку пытаюсь сообразить, о чем это она. Возможно, о том, что это напоминание о несправедливости и зверствах режима. В таком случае мне нужно сказать
Я рискую.
— Да, — говорю я.
На это она не отвечает, хотя краем глаза я ловлю колыханье белизны, как будто она мельком на меня глянула.
Мгновенье спустя мы разворачиваемся и отправляемся в долгий обратный путь, подстраивая шаг, идем как бы в ногу.
Я думаю, может, подождать, больше пока не пытаться. Слишком рано давить, прощупывать. Переждать неделю, две недели, может, дольше, наблюдать внимательно, прислушиваться к оттенкам голоса, опрометчивым словам, как Гленова прислушивалась ко мне. Теперь, когда Гленова исчезла, я снова начеку, леность отпала, тело вновь не для одних лишь наслаждений, оно чует угрозу. Безрассудство недопустимо. Лишний риск недопустим. Но я должна знать. Я креплюсь до последней заставы, дальше остается всего несколько кварталов, но я не в силах сдержаться.
— Я не очень хорошо знала Гленову, — говорю я. — Ну, то есть предыдущую.
— Да? — говорит она. Она сказала хоть что-то, пусть опасливо, и это меня приободряет.
— Мы знакомы с мая, — говорю я. Кожа раскаляется, сердце летит вскачь. Вот тут хитро. Начать с того, что это ложь. И как мне перебраться к следующему слову, ключевому? — Где-то с первого мая, по-моему, если не ошибаюсь. Был, как раньше выражались, прямо-таки мой день.
— Правда? — говорит она — легко, равнодушно, с угрозой. — Что-то я не помню такого выражения. Странно, что ты помнишь. Ты лучше постарайся… — пауза, — очистить разум от таких… — снова пауза, — отголосков.
Мне холодно, пот водой сочится сквозь кожу. Она предупреждает меня, вот в чем дело.
Она не одна из нас. Но она знает.
Последние кварталы я иду в ужасе. Я опять сглупила. Не просто сглупила. Я сначала не подумала, но теперь понимаю: если Гленову взяли, Гленова может заговорить, помимо прочего — обо мне. Она заговорит. У нее не будет выхода.
Но я ничего не делала, говорю я себе, ну правда же ничего. Я просто знала. Просто не говорила.