— Святой жизни человек! — захохотал Пашка, когда белый дед отстранился от предложенной Лаврентьевым папиросы. — Не пьет, не ругается, не курит. И бабу за все свои шестьдесят три года ни разу не обнял.
— И все–то ты знаешь, пустомеля! — Карпентий стукнул по столу ладонью: — Всем дыркам затычка.
— Но, но, но, Карп Гурьевич! — повысил голос Пашка. — Какие слова говорить изволите! А то и я знаю на тебя слова…
Возникал довольно цветистый разговор. Чужого человека не стеснялись. Лаврентьев нахмурился. Ну разве возможен был бы такой разговор на заводе, не говоря уж об армии.: Черт знает что!
Карпентий не выдержал словесной борьбы, плюнул и сел у окна прямо на пол. Тихий пасечник, стараясь не скрипнуть дверью, вышел из избы. Только цыган, протянув руку за спиной Лаврентьева, тряс за плечо распоясавшегося Пашку.
— Павел, Павел, уймись! Что товарищ агроном о нас подумает!
— Видал я ваших агрономов! — Парень повернулся к Лаврентьеву, и Лаврентьев увидел его взбешенные глаза. — Учить меня всякий будет! Видал я их! Мы на смерть иди, а они за Урал — бабами командовать!
Положение создавалось сложное. В Лаврентьеве заговорил офицер, командир батареи, который должен был немедленно принять меры, навести порядок, одернуть распоясавшегося. Он напрягся, готовый дать отпор бесшабашному языку Пашки. Но и спешить было нельзя. Здесь не батарея, а колхоз, и он не командир, а только агроном, специалист. Собрав все силы, всю свою выдержку, он терпеливо выслушал длинную тираду парня о тыловиках.
— Послушайте, — сказал он, — вас, кажется, зовут Павлом. Вы были, Павел, на Урале?
— А что я там забыл!
— Там делали танки и пушки, те самые танки и пушки, которые, судя по ленточкам, довели вас до Кенигсберга, до самого гнезда прусской военщины.
— Ну и что? Политграмоте меня учить будете? — не сдавался Павел. — Без вас ученый! — Он не сдавался только внешне. Пыл его охладевал. Спокойные глаза нового агронома напомнили ему его командира, который никогда ничего не повторял дважды: сказал — исполняй.
— Да, немножко политграмоты будет вам не во вред, — продолжал Лаврентьев. — И на Урале и за Уралом люди ночей не спали, недоедали, лишь бы у вас, Павел, были и снаряды, и патроны, и обмундирование, и пища. В чем и когда вы испытывали на фронте недостаток? Молчите? Потому, что и сказать нечего. Об Урале кричать, не подумав, не советую. Перед Уралом шапки снимать мы должны. А за Уралом женщины пахали на коровах, сеяли, растили для вас хлеб, шили теплые рукавицы и вязали носки, — вам разве не приходилось получать таких подарков?
— Я не про то. Про Урал сам знаю. Только нечего меня учить!
Лаврентьев прикурил от коптилки новую папиросу, огляделся. Все смотрели на него, смотрели внимательно, заинтересованно, словно еще чего–то ожидая. Карпентий тоже вернулся к столу, нагнув шишковатую голову, топырил космы густых бровей.
— Прощения просим, товарищ агроном, — сказал он и погладил ладонью макушку, — не знаю вашего имени–то отчества.
— Петр Дементьевич.
— Так вот, Петр Дементьевич, ежели довелось вам бывать на Урале, хотелось бы послушать про него, про Урал, еще. У нас ведь, не один Пашка Дремов в колхозе, у нас народу много, и не все горлодеры. У нас поговорить–послушать любят.
— Точно, точно — любители мы, — поддакнул цыган.
— Чего говорить–то, — проворчал истребитель спичек. — Все в газетах сказано.
— Сказано, ну и шагай себе до дому, Савельич!
— А и уйду, чешите себе языками сколько влезет.
Старик пошел к двери и на пороге столкнулся с широкоплечим человеком в черном пальто.
— Вот и Антон сам!
Широкоплечий подошел к столу, увидел среди мужиков незнакомого, спросил:
— Товарищ агроном?
— Антон Иванович? — Лаврентьев встал.
— Так точно. Сурков! О вас уже третьим днем в сельсовет из района звонили. Вовремя вы прибыли. Что–то такое неважнецко мы хозяйствуем: у соседей хлеб родится, у нас ни то ни се. Гляжу, с народом вы уже ознакомились?
— Да побеседовали мал–маля, — усмехнулся цыган.
— Ну пойдем тогда до моего, дома, — предложил Сурков. — Здесь сидеть нет расчета, свинушник форменный.
Все стали подыматься из–за стола, с лавок. Поправил на голове шапку цыган, запахнул полушубок Карпентий, накинул суконную тужурку Павел; прежде чем дунуть на огонек коптилки, в последний раз прикурил от нее Савельич.
Вышли на улицу. Антон Иванович повел Лаврентьева в сторону реки. Долго еще позади слышались голоса, и опять там Лаврентьев различал: крикливый басок Павла; должно быть, отругивался парень от укоров односельчан и снова петушился.