Завлекли Костю дяди Митины рассказы, завлекли книжки, которые он все–таки раздобыл, заманила удивительная пчелиная жизнь, и попросился паренек на пасеку. Не жалел теперь о том, что сбился с индустриального пути. Научился отделять в навыках и приемах старика толковое от пустого, ненужного, стал его правой рукой, а иной раз и сам верховодил; из книжек черпая уверенность в своей правоте, вступал с дедом в споры, настаивал на своем, помнил о кубанской казачке Марусе, которую за упорство, за смекалку наградили орденом.
Спорили, ссорились пчеловоды не на шутку — оба были упрямые, несговорчивые, — но никто никогда не слыхал этих ссор и, пожалуй, даже и не подозревал о них. Молодой, как старый, тоже считал, что пасека — святое место и тут должны царить покой и нерушимый мир. Пчела работает — мешать, ей нельзя. Поэтому, когда возникал конфликт, оба уходили за омшаник, в заросли малины, и там, втайне от пчел — а получалось, что и от людей, — высказывали друг другу свое недовольства
— Ты что же это, — свирепо шепчет дядя Митя, — дымарем–то глушишь без всякого смыслу! Пчела тут тебе или божия коровка?
— Да на, на!.. — Костя тычет ему в лицо усыпанные черными точками пчелиных укусов, загрубевшие пальцы. — Хочешь, чтобы всего, как баронского жеребца, меня съели? Подумаешь, подымлю маленько! Зато в глаза не лезут. Человек у нас дороже всего, понимать это надо!
— Тьфу! Человек! А мед–то для кого мы собираем, сивая твоя голова, как не для человека. О человеке и забота наша.
— Ну и нечего заживо меня скармливать. Дымил и дымить буду!
— Прогоню.
— Не выйдет!
Дядя Митя и сам знал, что «не выйдет» расстаться с Костей. Привык к нему, и даже к ссорам с ним привык, затосковал бы, уйди от него этот ершистый парнишка. Пятьдесят лет в одиночку на пасеках жил, думал — так и надо, иначе и быть не может, а появился рядом с ним живой человек, пусть еще и не больно самостоятельный, — привязался к нему всей душой, и до того привязался, что даже Ирина Аркадьевна удивлялась: «Такой затворник был, а теперь чуть что — к Костьке своему бежит. Метаморфоза на старости лет! С чего?»
Лаврентьев не знал, каким дядя Митя был до появления Кости Кукушкина на пасеке, видел обоих пчеловодов всегда вместе, чувствовал, что они дружны, и думал: «В общем, славная бригадка, хоть и маленькая».
Сделав для себя правилом систематический обход колхозного хозяйства, он не очень часто, но все же регулярно заглядывал и на пасеку. Пасека была по здешним местам богатая — более полусотни ульев. Пятью рядками стояли они в глубине сада, в том его краю, где яблони подступали к речному обрыву. Дощатый сарайчик, с окнами, в которые были вставлены парниковые рамы, отчего он издали казался теплицей, хранил пчеловодный инвентарь и служил убежищем для пасечников в летние полуденные часы. Бревенчатый омшаник, окруженный кустами малины, как нельзя лучше оправдывал свое мохнатое название. Крыша его покрылась изумрудными пластами похожего на бархат мха, стены жесткой серой чешуей обкидал лишайник. Щурами и пращурами веяло от этой избушки, древними славянскими лесными стойбищами. Так и думалось — вот распахнется дверь, грубо сколоченная из толстых тесин, возникнет на пороге, кряхтя, старый–престарый серебряный дед с льняной бородой, в белой рубашке до колен, выведет трех молодцов. Натянут молодцы тугие луки, пустят в белый свет калены стрелы и уйдут вслед за ними на тридцать три года — искать счастье. А дед сядет на валун–камень и будет терпеливо ждать их обратно — кого с мешком золота, кого с добрым конем, а кого и с лягушкой в узелке.
Но как бы ветхо и сказочно ни выглядел седой омшаник, он свое дело делал, исправно оберегая пчелиные семьи от зимних холодов.
В конце ноября повалил снег, густо, будто там, вверху, по выражению дяди Мити, лопнули все небесные перины. Лаврентьев в этот день застал на пасеке необычную суету.
— Говорили тебе, — выкрикивал дед, — вчерась надо было управиться!
Они с Костей на носилках таскали ульи в омшаник. Костя хотя и виновато, но упрямо отвечал, стараясь не сбиться с ноги.
— Холоду пчела не боится. У других они и вовсе на улице зимуют.
— Зимуют! А сколько меду съедят? От холоду они прожорливые.
Лаврентьев подошел к омшанику. В тесных сенцах возился Савельич. Он веником сметал с ульев рыхлый снег.
— Здорόво, дед! — окликнул его Лаврентьев.
— Здоров–то здоров, да не больно. Дай–кось прикурить.
— Омшаник спалишь.
— Ништо, он завороженный, сорок лет стоит. — Старик прикурил, хмыкнул. — Лодырь, толкуют, Савельич, харч не оправдывает, А гляди, как спозаранок втыкаю. Пар от спины валит.
— Незаметно что–то пару, — послышался голос из темной глубины омшаника. Оттуда вышел Карп Гурьевич. — Спина твоя сухонькая. Вот, Петр Дементьевич, привел его пчеловодам подсобить — никакого толку. Ульи там расстанавливаю, прошу: «А ну, взяли!» Пупок, говорит, дрожит, не сдюживает. Велел хоть снег сметать, и то дело.
У Савельича кашель перемешался со смехом.