Приехав в Москву, устроился в «Гранд–отеле», в номере окнами на солнце. Был июнь, стояла отчаянная жара. В гостинице можно было задохнуться, но в ней Яков Тимофеевич почти не бывал — не хватало времени. Ходил по инстанциям, ходил по знакомым. В инстанциях ему говорили: «Позиций, Ершов, не сдавай. Держись. Не подлаживайся к горлодерам». Но он и сам знал, что позиций сдавать нельзя. Это–то он знал. Но когда заходил разговор о худруке, о Томашуке, снова слышал: «Гибче надо, дорогой товарищ, гибче». Знакомый работник одной из центральных газет, с которым еще когда–то, в молодости, вместе воевали против троцкистов в Донбассе, сказал ему: «Ты, Яков Тимофеевич, пойми, что время трудное. Кое–кто в нашей среде, имею в виду некоторую горстку из числа интеллигенции, не выдержал атаки международной реакции, подтаял, под себя, как говорится, ходить стал с переляку. Это ничего, это пройдет. Справимся, Но ждать, что с этим справляться будет за тебя кто–то другой, не жди. Дерись сам. Давай отпор решительно, как подобает коммунисту. У тебя есть свой участок фронта, держи этот участок, и не просто держи, не обороняйся, а наступай. Ты не бойся томашуков. Кроме горла и нахальства, у них нет ничего. Правда ведь за нами. Пройдет несколько месяцев, от этих витий ничего и не останется. Снова полезут в щель, из которой сейчас вылезли. Только теперь мы уже будем знать: а ведь в этой щели препротивное сидит насекомое». — «Слушай, — сказал Яков Тимофеевич. — А вот мне все говорят: гибче надо, гибче». — «Ну, а что тебе еще могут сказать: бери дубину и крой слева направо и справа налево? Так, что ли? А потом, кто же это тебе говорит — служаки из управлений. А они и сами в затылке чешут: как, мол, быть и что делать? Одни из них устарели для борьбы: ткни его пальцем — и упадет. Другие — молоды, в идейных сражениях не закаленные. Читать Ленина читают, а как к жизни приложить прочитанное — и не очень знают. Верно же? А еще ведь и не каждый хочет в драку лезть. Иной думает — а нельзя ли прожить так, чтобы ни тех, ни других не задеть? В таком случае надо многозначительно молчать, ни да, ни нет не говоря. Помнишь, была такая детская игра: барыня прислала туалет, в туалете сто рублей, что хотите, то купите, «да» и «нет» не говорите, красного и черного не покупать… Словом — почти что и рта не раскрывать».
Этот старый товарищ, с которым думали они одинаково и положение оценивали одинаково, оказал большую поддержку. Он даже сделал так, что Якова Тимофеевича принял заведующий одним из отделов Центрального Комитета партии. Там разговор был откровенный, прямой и дружественный. Да, нельзя поддаваться, да, нельзя быть мокрой курицей и уступать, надо давать отпор, надо быть большевиком, странно, что он, Яков Тимофеевич, в этом сомневается.
Но он вовсе и не сомневался. Просто, кроме внутреннего убеждения, кроме уверенности в правоте, нужна в каждом деле еще и соответствующая тактика, в тактике тоже нельзя ошибаться, а то возьмешься делать дело и из–за неверной тактики испортишь его. Яков Тимофеевич ехал в Москву именно за этим, за тактикой, а не за убеждениями. Убеждения свои он нес с первых революционных лет, со времен гражданской войны, с комсомольской молодости, он их никогда не менял, он был им неизменно верен.
Находясь в Москве, он увидел, что и там встречаются свои томашуки. Он разговорился с директором театра, собиравшегося уезжать на гастроли. Директор сетовал: «Везем такое старье. А новое — это же немыслимое! Наш худрук забредает в детективщину. Две пьесы с убийствами, одна почти что с изнасилованием… Прямо будто на Бродвее живем».
Однажды, когда Яков Тимофеевич сидел в редакционном кабинете своего старого товарища, туда пришло несколько писателей. Товарищ представил им Якова Тимофеевича, рассказал, с какими трудностями тот столкнулся и у себя в театре и вот в Москве, в различных управлениях. Яков Тимофеевич добавил к его рассказу и этот разговор о пьесах. «Дорогой друг! — сказал один из писателей. — Не тот сила, кто шумит, а тот, кого не испугаешь шумом. Кто–то, видите ли, шумит и грохочет, использует ситуацию. Эти, кстати говоря, и раньше особой. прочностью не отличались… А кто–то тем временем как работал, так и работает, пишет. О народе, о народной жизни, о делах партии, остается верным и себе и ленинизму. Так что не отчаивайтесь, пьесы вам будут, и хорошие пьесы. Дайте только срок». Другой писатель добавил, что пусть Яков Тимофеевич и не сомневается: активизация томашуков — явление сугубо временное. Пройдет несколько месяцев, и они предстанут перед народом в их неприкрытом, голеньком виде.
Писатели были бодрые, веселые, уверенные в своей правоте, убежденные в том, что никакие крикуны никогда не поколеблют линию партии. Их бодрость передалась и Якову Тимофеевичу. «Нет, все–таки и у меня кое–какая закалочка имеется, — думал он. — Научила меня партия разбираться в обстановке». Он поспешил завершить свои дела в столице и выехал домой с твердым намерением решительно изменить дела в театре.