— Друзья мои, — заговорил он. — Горячность, брань, оскорбительные слова — это не способ решения серьезных вопросов. Я прошу вас оставить такой тон и эти термины. Поверьте, то, о чем вы сейчас спорили, будет предметом больших разговоров. Очевидно, что ликвидация последствий культа личности станет тем главным, чем займется партия на ближайшее десятилетие, если не больше. Этим будет пронизана вся жизнь нашей страны. Не надо только спешить, делать поспешные заявления. Они не помогают делу, они его осложняют. Нет сомнения в том, что все мы единомышленники, что среди нас нет мыслящих принципиально противоположно. Отклоняясь в том или ином, мы идем все же к одной, общей цели. Прошу поднять бокалы!
— Да, многое придется менять, — заговорил Томашук, когда выпили. — И в политической жизни, и в хозяйственной, и в нашем искусстве. Надо будет расковывать искусство, закованное в кандалы обязательного восхваления одной личности.
— Двадцатые годы… — сказал худрук. — Да, надо будет во многом вернуться к ним, к тем годам. Тогда был взлет, было парение. Искусство, подлинное искусство не имеет ног. Оно имеет крылья. То, что ходит по земле, это не искусство. Искусство летает над нами, грешными. Оно крылато, крылато, дорогие мои. Ему нельзя подстригать крылья, как тем лебедям, которых держат в прудах. Оно не должно быть ручным и домашним.
— Подлинное искусство способно и глаза выклевать, — сказал Томашук.
— Смотря кому? — спросил все тот же горячо споривший инженер.
— А вот кому, — вдруг вступил в разговор и хозяин дома, Крутилич. — Бюрократизму, чиновничеству, вельможеству, всему, что сидит на нашей шее.
— А вы решительный товарищ. Боевик, — сказал инженер, подымаясь. — Пойду, пожалуй. Поздно уже, второй час. А завтра работать надо. Хоть Константин Романович и говорит, что главная задача на десять лет вперед — последствия культа ликвидировать, а сталь–то все равно выплавлять придется. Может быть, по–вашему, она теперь и не главная задача, второстепенная, так сказать, а вот придется, придется, Константин Романович.
— Дорогой мой, — лукаво улыбаясь, подошел к нему Орлеанцев, — до чего же вы непримиримы. Чудесный вы человек. — Он обеими руками стиснул руку инженера, одного из тех, который ездил с ним осенью на пикник и который всегда восхищался деловитостью Орлеанцева.
Стали расходиться. Худрук долго надевал в передней свою тяжелую шубу, нахлобучивал бобровую шапку с бархатным верхом — нечто музейно–церковное. Он путал фамилию Крутилича, называя его то Курилиным, то Крутилиным, благодарил его, приглашал в театр.
— Прямо ко мне, ко мне, уважаемый, в мою ложу. Быстрых разумом Невтонов кто у нас не уважает? Любят вас, любят, друг Крутилин!
Когда все разошлись, когда в доме остались только хозяин, Орлеанцев и официант, принявшийся за уборку посуды, Орлеанцев увел Крутилича в другую комнату, где были и кабинет и спальня, затворил дверь, уселся на диван.
— Устал чертовски, — сказал, закидывая ногу на ногу.
— Перессорились все, — забубнил уныло Крутилич.
— Что вы! Никто не перессорился. Просто поговорили о наболевшем. Ведь каждого так или иначе все это коснулось. Минувшее.
— Вас тоже оно коснулось? — спросил Крутилич.
— О себе не скажу, — ответил Орлеанцев, подумав. — Я всегда жил неплохо. Мне никто не мешал. Меня всегда ценили. До вашего завода.
— Вас и здесь ценят.
— Теперь. А что было несколько месяцев назад?
— Зачем старое вспоминать? Теперь, Константин Романович, пойдете вы в гору, в гору. И главным будете и директором. А там — все выше, все выше…
Орлеанцев с улыбкой на одутловатом, раскрасневшемся от вина лице качал ногой.
— Плох тот солдат, Крутилич, который…
— Ну да, ну да — маршальского жезла который не ощущает в ранце за плечами? А вот у меня этого нет. Не то чтобы не думать никогда о жезле, — не в том смысле, нет. А вот думаешь, уже что–то налаживается, устраивается — трах, конец тебе!
— Будьте умнее других, пусть не вам, а им будет трах. Сейчас установки такие: все мешающее, тормозящее — долой.
— Ну и что будет?
— Новые люди придут.
— Откуда они, новые–то? Такие же придут.
— А, например, мы с вами, это что — такие же? Вы, Крутилич, безнадежный пессимист. Придем мы, понятно? Мы!
Наконец Орлеанцев тоже ушел. Убрался и официант, унося корзины с посудой. Крутилич отворил форточки, чтобы вытянуло дым. Снял ботинки, надел шлепанцы.