— Штопор, штопор! — перебил Горбачев. — А какой спектакль замечательный поставил! Все на Томашука жаловался, а вот ведь не помешал ему этот Томашук.
— Так ведь, может, если бы не Томашук, Ершов три бы таких замечательных спектакля поставил, а не один. И всякого хлама на сцену не пустил бы, а? Не в том дело, что томашуки способны нас вспять повернуть. На это уже никто не способен, нет таких сил в мире. А в том дело, что медленнее едем, приходится все время палки из колес вытаскивать, которые томашуки вставляют. Ведь вот про что мы толкуем. Словом, до четверга, значит? Ладно, Иван Яковлевич, предстану перед бюро городского комитета партии. Но учти, защищаться буду. Если ты мне выговор приготовил, он несправедливый выговор, я его признать не смогу и буду опротестовывать вплоть до Центрального Комитета. Учти.
Чибисов ушел. Разговор с ним расстроил, взволновал Горбачева. Он подошел к сейфу, накапал на кусочек сахару несколько капель валидола, сидел за столом, ощущая во рту мятный холод, думал. Думал о том, что ведь, в сущности, все они — и этот Чибисов, и Дмитрий Ершов, и его брат Платон, приходивший раньше, и третий брат из семьи Ершовых — директор театра, и беспартийный актер Гуляев, с которым Горбачев беседовал после премьеры, и его собственная дочь Капитолина, и ее муж Андрей, и многие работники горкома и партийных комитетов предприятий и учреждений, — все они правы в своих тревогах и волнениях. В самом деле, ведь крикливое критиканство появляться стало, а критиканство — не критика, оно порождает нигилистический дух, оно подрывает уважение к тому, что сделано партией и народом, за тридцать девять лет советской власти. Критиканство мешает работе честных людей. Надо принимать меры, безусловно, надо. Они, конечно, и так принимаются: работают политкружки, проводятся лекции, проходят собрания, на которых пропагандируются достижения и успехи страны. Но, видимо, надо еще что–то придумывать, новое, более гибкое, действенное. А что?
Горбачев сидел, опустив голову, сердце ныло: по временам, как электрическая искра, там, уходя в руку, вспыхивала острая боль.
Зажглась лампочка на аппарате телефона, связывавшем горком прямым проводом с обкомом. Говорил секретарь обкома:
— Горбачев? Время у тебя есть? Заезжай. Тут документик один… Пробеги его.
Оделся, отправился в обком, который помещался на другом конце города в неудобном старом здании. На холме над морем вот уже третий год строили новое здание; когда оно будет готово, туда не только обком переедет, но и горком, ближе будут друг к другу, удобнее будет.
Секретарь обкома порасспрашивал о здоровье, рассказал подробности о декабрьском Пленуме ЦК, на котором присутствовал и о решениях которого месяца полтора назад докладывал областному партийному активу. Поговорили об интересных мерах, предложенных Центральным Комитетом для улучшения руководства народным хозяйством, особенно промышленностью и строительством. И тот и другой привели немало фактов в пользу децентрализации хозяйственного руководства.
— Но это пока начатки, — подчеркнул секретарь обкома. — Центральный Комитет разрабатывает конкретные предложения.
Беседовали долго. Горбачев несколько раз порывался завести разговор о тревогах последнего времени, о сомнениях Чибисова, Дмитрия Ершова и своих собственных. Но каждый раз сам же и останавливал себя — не хотел, чтобы и его посчитали паникером. «Неужели, — говорил он себе, — мы сами не разберемся в своих делах? Неужели обязательно и обком беспокоить надо?» А пока так колебался, секретарь обкома достал из стола зеленую папочку и подал ее со словами:
— Почитай. Чтобы быть в курсе. Сядь за тот столик, там удобнее, и почитай. Наберись терпения. Бумага длинная.
Горбачев принялся читать. С каждой страницей боль в сердце усиливалась, сердце стучало все громче и беспокойней. Щеки, уши, шея горели.