— И я серьезно. Чудачка. Я же тебя люблю. Зачем мне рассматривать твои отрицательные черты, я хочу видеть и вижу только хорошие, и не заставляй меня видеть иное.
Кончался день, кончался вечер, хлопотные материнские дела отступили назад, на город опускалась ночь, и тогда вновь, лежа в темноте с открытыми глазами, Капа переживала то, что пережила в ночь смерти отца. Это, наверно, никогда не пройдет и не забудется. Боль душевная соединилась с болью физической. Капа была убеждена, что умирает. Но смерть была тогда не страшна, потеря отца все собою заслонила. Невозможно было представить, нельзя было поверить в то, что он больше никогда не посмотрит на нее своими смеющимися глазами, не тронет рукой ее голову, не взъерошит мальчишескую стрижку. Они вбежали тогда с матерью в палату, припали обе к его постели, их не могли поднять, не могли увести. Андрей взял ее на руки и, уже ничего не видящую вокруг, ничего не ощущающую, отдал на носилки санитарам и сестрам, которые повезли ее прямо в родильное отделение.
Капа видела перед собой отца. Она шептала что–то так тихо, что этого никто бы, даже и Андрей, не смог услышать. Смысл ее неслышных слов заключался в том, что пусть бы уже скорее был окончен институт, чтобы скорее стала она врачом, самостоятельным человеком. Тогда увидят, увидят, как будет жить и работать дочка старого коммуниста Горбачева. Они многое сделают в жизни с Андреем, они докажут, что не только их отцы были большевиками, но что и они сами — большевики. Знай это, отец. Но, впрочем, ты, кажется, и так всегда это знал.
30
Слитки один за другим, горя белым огнем, бежали по рольгангам под валки стана. Плавными движениями Дмитрий перебрасывал их с боку на бок, гонял под валки и обратно; слитки становились все длиннее и тоньше, все тусклее светились; потом, вытянутые в длинный брус, угасали совсем, и Дмитрий отпускал их под другие прессы и агрегаты, под которыми там, дальше, они превращались в железнодорожные рельсы.
Дмитрий любил эту работу в кабине огромного тяжелого стана. Он любил ощущать свою силу над металлом, над сталью. Вот он нажмет на рукоятку — и слиток, вжимаясь меж валов, плющится, как кусок теста под каталкой. Потом Дмитрий ставит его на ребро, и он, плющась в другом направлении, удлиняется. Точные движения, точный расчет, осязаемый результат. И сколько сотен тонн металла пройдет вот так за смену через руки Дмитрия, сколько километров рельсов получится в конце концов из этого металла!
Кроме всего прочего, когда привычные, опытные руки работают автоматически, есть время для размышлений, для раздумий.
Дмитрий размышляет о состоявшемся накануне заседании нового партийного комитета, на котором разбиралось персональное дело коммунисту Орлеанцева. Трудное было заседание, неприятное. Орлеанцев снова, как и на заседании завкома, говорил о том, что он был в пионерах, в комсомольцах, во время Отечественной войны его дважды ранило. Но когда дело касалось признания вины, вновь и вновь уходил от прямого ответа: «Однажды я об этом уже говорил, я совсем не желаю устраивать над собой шахсей–вахсей».
Дмитрий пристально смотрел на Орлеанцева, наблюдал за каждым его движением, за каждым его жестом, вслушивался в каждое слово. И это коммунист, думал он. А что в нем коммунистического, что партийного? У него все построено на строгом расчете. Он и сейчас, в эту нелегкую для члена партии минуту, остается дельцом. Он борется за то, чтобы избежать наказания, и в то же время делает все, чтобы не признать своей вины, он смотрит куда–то далеко вперед, когда, может быть, придет такая минута — он вновь будет на коне.
Члены партийного бюро высказывались резко и определенно — ни у кого не было сомнений в том, что Орлеанцеву не место в партии.
— Человек, не уважающий организацию, в которой он состоит, не считающийся с товарищами по этой организации, должен быть из организации исключен, — как всегда несколько витиевато, говорил инженер из мартеновского цеха. — Он по меньшей мере балласт в партии.
— Нет, он не балласт, — возражал старый коммунист, машинист паровоза. — Он активно мешает партии, активно приносит ей вред. Раз для него другая дисциплина писана, пусть удалится вместе с ней куда знает.
Молчавший все заседание и стеснявшийся своего нового положения члена партийного комитета завода, Дмитрий в конце концов позабыл об этом положении, не выдержал:
— Не место Орлеанцеву в партии. Он потерял право на это. Может быть, когда–нибудь и имел, может быть. Но, теперь потерял. Было нелегкое время для партии — минувший год. Для всего коммунистического движения в мире нелегкое. Экзамен держали на прочность. А где во время этого экзамена был товарищ Орлеанцев? Отстаивал он дело партии, дело рабочего класса, дело народа? Он на мутной волне, поднятой ревизионистами, хотел к руководящим постам пронестись. Я тоже за исключение этого гражданина из партии, и где угодно буду стоять за такое решение.