Есть ли еще необходимость сравнивать наше время с той эпохой? Некоторые из незабвенных памятников личной жизни того времени стали известны только недавно. Я имею в виду здесь особенно переписку несравненной пары Вильгельма и Каролины фон Гумбольдт. Где в наше время есть хотя бы только возможность такой личной жизни на высотах человечества, какая досталась им обоим? Мы напрасно стали бы стремиться назад к тому времени: развития, протекавшего той порой своим чередом, нельзя повернуть обратно. Мы богаты и могучи, мы возросли в числе до устрашающих размеров; высота нашей технической культуры, превышающая все бывшее до сих пор энергия нашей экономической работы подняла нас в головокружительном полете на одно из самых высоких мест в конкуренции наций, но свободным
народом мы, нужно правду сказать, не стали. Могут сказать: мы не были им и сто лет тому назад. Но все-таки в нашем народе и в благороднейших из вожаков его тогда жила сама идея, и эта идея – она была для него реальностью, гордым, безусловно надежным ручательством за то, что свобода будет скоро завоевана. «Der Mensch ist frei geschaffen, ist frei und würd er in Ketten geboren» (человек создан свободным, он свободен, хотя бы он родился в цепях) – так пел, так чувствовал немец того времени, прозябавший в цепях Наполеона: он пел эту песнь именно наперекор этим цепям, по своему глубочайшему убеждению, вслед за своим Шиллером. И он был прав в этом своем чувстве: в нем была воля к свободе, и эта воля должна в конце концов необходимо победить, отчаиваться в этом – это значит отчаиваться в человечестве. Тогда идея еще доказывала наличность силы («in den Lüften frei» – как поет тот же упомянутый нами поэт), а именно: в высоте чистой мысли и чистой воли победить вечного врага, дух несвободы. Этот великий идеализм веры в то, «was kein Ohr vernahm, was die Augen nicht sahen» (чего не слышит ухо, чего не видят глаза), – куда он девался в наше время? Где чувствуем мы в нашей общественной жизни, где даже в нашей поэзии и литературе, музыке и пластическом искусстве мощное влияние его победоносной силы? В единичных личностях он несомненно жив, но разве тогда одна сентиментальная мечта или все-таки правда, что доля его жила в немом пашей нации и увлекала ее, с радостью готовую на жертву, на благородное, воодушевленное дело, более того, на моменты действительно объединяла всех, начиная с высших и кончая низшими, в одном великом чувстве? Вспомним хотя бы о том незабвенном моменте, когда народ, пройдя через тяжелую удушливую атмосферу чужеземного господства, поднялся как один человек и все дали друг другу клятву: «Мы победим или умрем здесь сладкой смертью свободных!» И действительно, это была борьба за свободу; не только борьба за свободу, но борьба свободных против рабства. Я не спрашиваю, могло ли бы наше время породить такую силу, как Гете или Бетховен, я спрашиваю: способно ли оно на такой национальный подъем, какой проявил наш народ тогда в атмосфере глубочайшего унижения? А народная война без такого внутреннего подъема в образе мыслей была бы ничем иным, как отвратительным убийством, уже жестокой пробой власти материи над духом, какую будет обозначать удивительная техника нового времени в том случае, если не окажется налицо духа, который докажет существование энергии, способной принудить эти колоссальные материальные силы к действительной службе ему, к службе высшим духовным задачам человеческого рода. Чувствуешь соблазн сказать: это поколение потому не вправе пережить войну, что то единственное, что может освятить ее, в наше время не существует. Можно ли выдать какому-нибудь времени или нации худший аттестат, чем этот? И все-таки можно ли нашему времени, нашей нации, как она проявляет себя в наше время, выдать лучший аттестат? У меня не хватило бы мужества на это. Однако кого же винить? Добровольно ведь никто не отказывается от внутренней свободы. Тяжелый рок приводит нас к потере ее: рок экономических необходимостей, с которыми духовно справиться не дается человечеству так скоро, как они, к сожалению, одолели его. Эта потеря подкралась как во тьме, поистине нежеланная и незваная никем. Принудительная власть машины навалилась, как гора, на всех нас, и вся духовная жизнь или должна сама служить, или бессильно плестись около, лишенная влияния на целое социальной жизни. Я раньше в одном месте заметил: собственно говоря, есть только два вида убеждений – защитники авторитета и друзья свободы. Первые вполне правы по отношению к фактам: они видят ясно, что принудительная власть экономической машины действительно существует и господствует над всем, они признают факт этой принудительности и склоняются перед ним; они так или иначе примирились с ним и чувствуют себя при этом хорошо, так как их психические и физические силы не растрачиваются более – как у вторых, у еретиков, – на борьбу против неизменной необходимости, и они счастливо нашли путь, в общем, без трений войти в общий ход машины, хотя бы в виде самой ничтожной частицы ее. Однако силам ума и воли также нет необходимости бездействовать: как мы уже заметили, огромная машина может использовать и те и другие на своем месте, заставить их служить себе, и управители ее не преминут вознаградить таких интеллигентных работников, хотя и не по степени продуктивности как таковой, а исключительно по степени пользы для нее, для машины.