Эта мысль — которая не может стать настолько ясной, чтобы избежать ошибочных толкований, — будет, надеюсь, все же немного яснее к концу главы. Сейчас обратимся к последователю Клавдиана в V веке, Сидонию Аполлинарию{217}
. Здесь мы снова находим бесцельное буйство мифологических описаний. Здесь аллегория снова стала предлогом, без которого мифология едва ли могла бы попасть в поэму. Во многих отношениях Сидоний намного более средневековый поэт, чем Клавдиан. Изящество его стиля или то, что он считал изяществом, далеко от классических образцов. Иногда это серии каламбуров (glaucus, glance, venis или Phoebus ephebus)[218]{219}, иногда безвкусное удвоение примеров, предвосхищающее худшие пассажи Алана Лилльского[220]. Пещера, которую он отводит Венере (разумеется, в эпиталаме), блистает драгоценностями нестерпимо для глаза и предвосхищает такие жилища у Гевина Дугласа и ему подобных[221]. Мы находим даже типично средневековый мотив гордого юноши (Баярд–Троил), укрощаемого Венерой. «Мы празднуем, сынок, — говорит она, — твою победу над этим мятежником»[222]. Находим мы здесь и аллегорические «дома». У Паллады в «Эпиталаме Полемию и Аранеоле» их два. Один принадлежит ей как покровительнице разума, другой — как покровительнице рукоделия. Первый описан в выражениях, достойных Лидгейта:Семеро вот мудрецов восседают всех прочих превыше,Древний и славный исток любомудров чреды бесконечной…Киников только лишь нет среди них — за порогом остались,Эпикурейцев же прочь отовсюду теснит Добродетель[223].Но, скажем еще раз, достоинство такой поэзии, как у Сидония, — не в significatio
этих выдумок. Он описывает странные и пестрые места, а не нравственные реалии. Его наилучшие достижения, плоды мелочного и ювелирного, очень своеобразного труда — это аллегорические отступления: эффект света и воды (в «Эпиталаме Рурицию и Иберии») и Тритон несколькими строчками ниже[224].Поздняя эпиталама действительно играет важную роль, ибо она в немалой мере сохранила для христианской поэзии и науку любви, и языческую мифологию. Яснее всего это видно на примере Эннодия{225}
, жившего на рубеже V и VI веков. Эннодий был епископом (как и Сидоний), автором благочестивой автобиографии и нескольких гимнов. Когда он принимается писать эпиталаму, то следует примеру Клавдиана и Сидония, предпочитая, правда, более строгую манеру Паулина Ноланского. Однако он идет дальше своих учителей и творит аллегории с поистине удивительной смелостью и чувством. Он начинает, попадая точно в тон описанию майского утра у поздних поэтов:Вот уж будит заря молодые ростки, и ПриродаМирно в покоях своих греется вешним теплом.Мир наливается соками, свежестью — травы, у СолнцаВсе в улыбке сквозит: милость, забота, любовь[226].Отсюда мы переходим к изображению Венеры, играющей среди цветов, orbe captivo
{227} ее обнаженной красы: «Блистает без покровов явленное тело» (Proditum visit sine nube corpus)[228]. Купидон, приближаясь, приветствует ее: «Мы утратили наше былое царство. Холодное девство владеет миром. Восстань! Стряхни с себя сон». Его мать отвечает: «Мы будем становиться все сильнее и сильнее. Пусть узнают народы, что могущество богини возрастает, когда никто и не помышляет о ней». Их поход против гордой юности и ее пленение следуют обычным моделям. Никакой комментарий ничего не добавит к поразительной значимости этой маленькой поэмы. Если бы боги не умерли в аллегории, епископ не осмелился бы использовать их; и наоборот, если бы боги аллегории не обладали для него определенным значением, он бы вряд ли мог столь решительно противопоставить аскетизму речи Венеры. Я не утверждаю, что в его намерения вообще входило такое противопоставление. В своей аллегории он, быть может, хотел одного — в соответствии с лучшими образцами украсить случайную рукопись. И все же, делая это, он внезапно обрел свободу. Он волен бродить по волшебной стране, волен и предвосхищать куртуазную реакцию на аскетизм, набравшую силу только в XI веке. В строках из речи Венеры, которую я только что перевел, —Discant populi tunc crescere divamCum neglecta iacet[229], —будто какой‑то озорной пророческий дух водит его пером, записывая для нас историю и аллегории, и куртуазной любви.