Всякая чуткая душа, всякая пробужденная совесть слышит, требует его от меня, если я обойду его. И я призываю вас благосклонно выслушать мое слово в этом направлении.
Не думайте, что я уклоняюсь в сторону от целей правильно понятой защиты; не бойтесь, что увлекусь публицистическим интересом предложенного вашему суду дела, перейду пределы судебного диспута.
Чувство меры удержит меня. Оно внушает мне, что 34 подсудимых, – да и не 34, а один человек, – могут требовать, чтобы я не делал из их спины той площадки, на которой просторно можно разгуливать и декламировать темы из области общественных вопросов, оставив на произвол судьбы то, что должно всецело овладеть моими силами, – заботу о будущности подсудимых, заботу о том, чтобы отклонить или умалить удары, направленные на головы этих несчастных грозой карающего закона.
И я глубоко убежден, – и вы мое убеждение разделите, – что в настоящем деле история возникновения событий 3 и 5 мая имеет глубокие корни в прошлом; что бытовой очерк дела осветит его в настоящем свете, выведет наружу действительные, но в глубине скрывшиеся причины, мощные, неотвратимые, наличность которых меняет точку зрения и на событие, и на доказательства, и на объяснения его.
Ведь можно счесть за твердо установленное положение, что крестьяне, заявившие 22 апреля, 3 и 5 мая, что они к описи не допустят, постоянно говорили, что они ничего не должны и никакого судебного решения о взыскании не знают.
Раз у них было такое убеждение, раз, по их словам, к ним, как снег на голову, свалился исполнительный лист, вручаемый им приставом, то для доказательства этого положения мы должны изучить отношения крестьян ко взыскателям, – к немцу-управляющему и к графу Бобринскому. Только там вскроются нам факты, которые убедят нас, что крестьяне могли себя считать не в долгу; там увидим данные, убеждающие нас, что крестьяне не могли знать ни договоров, ни решений, против них постановляемых, что они могли не верить сообщенному им приставом сведению о взыскании и думать, что их протест есть протест правды против вопиющего неправосудия.
Изучим бытовые факты дела.
В Епифании почти половина земель – вотчина графа Бобринского. Особенность этого имения, не встречающая себе соперничества в губернии, это – ничтожный надел, нищенский, как его обзывают в литературе, «кошачий» – по меткому выражению голодающего остроумия.
Крестьяне не могут жить наделом: работа на стороне и на полях помещика для них неизбежна, к ней они тяготеют, не как вольно договаривающиеся, а как невольно принуждаемые, – а в этом идея и смысл системы, практикуемой управляющим графских имений.
Конечно, наделы в имениях графа согласны с буквой закона; требовать от него большего во имя идеального права нельзя. Для тех людей, которые не знают долга, выше предписанного законом, которые не чуют, что закон – это минимум правды, над которой высится иной идеал, иной долг, внятный только нравственному чувству, – для тех людей факт данного надела – факт безупречный, полная мера обязанностей графа к крестьянам, чуждая всякого захвата и вреда.
И мы не станем осуждать de jure[4]
графа Бобринского. Мы уясним пока, что же вышло из этой полуголодной свободы.Родилась необходимость вечно одолжаться у помещика землей для обработки, вечно искать у него заработка, ссужаться семенами для обсеменения полей. Постоянные долги, благодаря приемам управления, росли и затягивали крестьян: кредитор властвовал над должником и закабалял его работой на себя, работой за неплатеж из года в год накоплявшейся неустойки.
В этом положении, где кредитор властвовал, а должник задыхался, уже не было и помину о добровольном соглашении. Чудовищные контракты и решения доказывают, что управление не соглашалось, а предписывало условия; вечно кабальные мужики тоже не соглашались, а молча надевали петлю, чем и завершались и вступали в силу свободные гражданские сделки крестьян с их бывшим владельцем.
Не хочется думать, чтобы текст договоров, нами оглашенных на следствии, измышлялся в кабинете графа, а не в конторе немца Фишера. Зная графа Бобринского как москвича, предводителя здешнего дворянства, тщетно защищал я мысль, что эти неустойки от 50 до 100 процентов на сумму долга, просроченного семь дней, эти условия на землю, отбирающие ее назад с семенами, урожаем и работой, если среди обыденного за это время безденежья не уплатит долга крестьянин-арендатор и прочее и прочее, – неведомы ему, чужды ему и без согласия его придуманы бессердечным управляющим.
Десять лет, из года в год, идут они – одинаковые, разорительные, бесчеловечные условия, и граф не знает их!..
Нет, защитить эту мысль – задача выше моих сил. Нельзя десять лет не знать, что за малейшую неисправность одного подвергают штрафу в мою пользу целую общину, нельзя не видеть, что в книги экономии ежегодно вносятся тысячи рублей неустоек, собранные из нищенских копеек, взысканные с крестьянства, – нельзя, нельзя…