(74) Ведь умирая, человек как-то чувствует это, но очень недолго, в особенности старик; а наши чувствования по смерти либо вожделенны для нас, либо их нет. Но об этом надо думать еще с молодых лет, дабы мы могли презирать смерть; только такое размышление даст спокойствие душе. Ведь всех нас ждет смерть, и, быть может, уже сегодня. Как же перед лицом ежечасно угрожающей смерти сохранит душевную твердость тот, кто ее боится? (75) В длинном рассуждении об этом, кажется, нет надобности, если я напомню вам не о Луции Бруте, убитом при освобождении отечества, не о двоих Дециях, погнавших вперед коней, чтобы добровольно умереть, не о Марке Атилии,371
отправившемся на казнь, дабы остаться верным честному слову, которое он дал врагу, не о двоих Сципионах, пожелавших преградить своими телами путь пунийцам, не о твоем деде Луции Павле, смертью заплатившем за опрометчивость своего коллеги при позорном поражении под Каннами,372 не о Марке Марцелле, которому даже жесточайший враг не осмелился отказать в почете погребения, а о наших легионах, которые, как я написал в «Началах», с бодростью и твердостью духа не раз отправлялись туда, откуда не было надежды вернуться. Ученым ли старикам бояться того, что презирают юнцы не только что не ученые, а просто деревенские? (76) Вообще, мне кажется, кто насытился всем, тот насытился и жизнью. Есть пристрастия детские. Тоскуют ли по ним юноши? Есть пристрастия юношеские. Разке склонен к ним зрелый возраст, называемый средним? Есть пристрастия и для этого возраста; но к ним уже не склонна старость; есть какие-то, можно сказать, последние пристрастия, свойственные старости. И вот, подобно тому как исчезают пристрастия детства, юности и зрелой поры, так исчезают и старческие пристрастия. Когда это наступает, человек уже сыт жизнью, и срок смерти пришел.XXI. (77) Не вижу, почему бы мне не сказать вам прямо, что я думаю о смерти: ведь я, по-моему, могу рассмотреть ее тем ясней, чем она ближе. Я полагаю, что ваши отцы, прославленные мужи и мои лучшие друзья, — твой отец, Сципион, и твой, Лелий, живы и притом живут той жизнью, которая одна только и заслуживает названия жизни. Ибо, пока мы заключены в телесную оболочку, мы несем некую неизбежную повинность, выполняем нелегкий труд; ведь душа — небожительница, низвергнутая из горней обители и низведенная на землю, — место, не подобающее ее божественной и вечной природе. Но бессмертные боги, верю я, посеяли души в людские тела, чтобы было кому блюсти землю и, созерцая порядок небесных тел, подражать ему своей жизнью и постоянством. Не только разум и размышление побудили меня верить в это, но и слава знаменитых философов и вескость их мнения. (78) Я слыхал, что Пифагор и пифагорейцы, наши, можно сказать, земляки (некогда их называли италийскими философами), никогда не сомневались в том, что души наши почерпнуты от всеобъемлющего божественного духа. Рассказывали мне и то, что в последний день своей жизни говорил о бессмертии души Сократ — тот, кого оракул Аполлона признал мудрейшим из всех людей. К чему много слов? Так я убежден, так я думаю: и подвижность души, и ее памятливость, и прозорливость, и все ее знания, умения и открытия — все обилие объемлемого душой доказывает, что природа ее не может быть смертной. Ведь душа всегда пребывает в движении, и движение ее не имеет начала, ибо она сама себя движет; и движение это не будет иметь и конца, ибо она никогда себя не покинет, а так как природа души проста и не содержит ничего постороннего, отличного от нее и несходного с нею, то делиться она не может; а раз это невозможно, то не может она и погибнуть; немалым доказательством тому же будет еще одно: люди знают многое до рожденья, почему уже в отрочестве, учась трудным наукам, так быстро схватывают бесчисленное множество вещей, что, похоже, извлекают их из памяти, а не постигают впервые. Примерно так и говорил Платон.