Во вторых, следствие по этому делу велось несколько месяцев, допрошены были десятки людей, но в ходе суда выяснилось, что у обвинения, кроме самих текстов и признаний обвиняемых, ничего нет. Суд несколько дней занимался произвольным толкованием и клеймением этих, ускользающе неоднозначных, иронических текстов, громогласно ужасаясь их кощунственному цинизму, но так нигде и не сумев обнаружить что-нибудь похожее на политическую конспирацию.
В третьих, власти сами подтолкнули своих граждан к активности, впервые начав открыто публиковать в газетах сведения об обвиняемых и их мнимых преступлениях, придав таким образом легальный статус открытому обсуждению. Официальные журналисты, описывая ужасающий цинизм и преступный образ мысли двух коллег, исходили из, установившейся за десятки предыдущих лет, презумпции "всенародного согласия" и с горячностью призывали читателей разделить их точку зрения.
Но, после Хрущевских разоблачений "культа личности", и особенно сразу после неожиданного устранения самого Хрущева от руководящей позиции, это выглядело как возврат уже осужденной тирании, и скорее провоцировало сомнения и склонность к протесту. Так как эти публикации были все же не постановления Партии и Правительства, не допускавшие спора, а всего лишь высказывания журналистов, у читателя возникал законный соблазн не согласиться и даже, быть может, возразить. До этого всякое упоминание о возможном несогласии с государственным стандартом, и даже просто с газетной публикацией против "врагов народа", было немыслимым. Но за несколько лет Хрущевской оттепели очертания этого стандарта расплылись и потускнели, а "страх и трепет" заметно отступил. Хрущев неосмотрительно широко призывал граждан к самостоятельности мысли, и его разоблачения Сталинских преступлений открыли дорогу сомнениям в неизменной справедливости советского правосудия. Сразу после свержения Хрущева власти (возможно, еще и сами для себя) не определили пределов законности (или беззакония), до которых они готовы были допустить свой народ.
Мы, группа личных друзей Даниэля и Синяв-ского, тем более, не знали, чего можно ожидать от новых властей. С одной стороны нам слишком ясно помнились недавние сталинские времена и мы вполне допускали, что наших друзей могут уничтожить. По сталинским нормам, мы могли ожидать и для всего нашего круга сходной судьбы. Но, с другой стороны нам казалось не исключенным, что вослед за бывшей оттепелью, власти как-нибудь символически их осудят, но к былым своим драконовским мерам не вернутся. Особенно, в случае международной огласки.
Поэтому мы старались сделать все возможное, чтобы приостановить суд или смягчить возможный будущий приговор. Мы писали заявления в судебные инстанции, напрашивались в свидетели защиты (покойный Толя Якобсон и я), ходили на прием к Верховному судье (Э.Любошиц, И.Голомшток, Н.Кишилов и я). Мы требовали выпустить их на поруки, готовили материалы (и собирали деньги) для адвокатов и т.д. и т.п.
Когда уже стало ясно, что суда не миновать, мы решили, по крайней мере, запротоколировать этот процесс - мы уже начинали предвосхищать его историческое значение. Процесс шел, еще как обычно, за закрытой дверью. Публику тщательно подбирали. Но все же какие-то либеральные флюиды витали в воздухе.
Раньше гражданское противодействие официальным инстанциям рассматривалось как абсолютно немыслимое. Мы с профессором Эмилем Любошицем напросились на прием к председателю Верховного Суда РСФСР А.Смирнову с нашим заявлением о непременном желании присутствовать на суде. Судья Смирнов не отказал нам с порога, а вступил в обсуждение, заявив, что не видит зачем, собственно, нам присутствовать. Мы нагло объяснили, что якобы после доклада Хрущева на ХХ съезде партии мы уже не можем полностью доверять суду, который, как мы знаем из этого доклада, слишком часто поддавался давлению со стороны безответственной бюрократии. Смирнов, конечно, выглядел рассерженным и энергично отрицал такую опасность, но вел себя достаточно корректно и не вызвал конвой, чтобы немедленно отвести нас на Лубянку. Также и Игорь Голомшток, отказавшись отвечать на провоцирующие вопросы суда, не был стерт в порошок, а отделался сравнительно мягким приговором даже без изгнания с работы. Диктатура еще не пошатнулась, но в ее фундаменте расплылась паутина микроскопических трещин, наводивших на размышления не только отдельных, "инакомыслящих" граждан, но, возможно, и некоторых ответственных людей в правящей элите. Появление после ареста писателей десятков открытых писем протестного содержания также не вызвало немедленных репрессий, неминуемых в недавние до-оттепельные времена.
Технократически настроенная верхушка советской интеллигенции была совершенно захвачена обсуждением многозначительных деталей и возможных политических последствий этого дела, так что, по словам профессора Марка Азбеля, в течение нескольких месяцев весь их рабочий день до отказа был заполнен непривычно откровенными разговорами.