Эмерсон, по моему мнению, лучше всего проявляет свои дарования отнюдь не в качестве художника, поэта, учителя, хотя и в этом он очень неплох. Главная его сила — критика, литературный диагноз. Им управляет не страсть, не фантазия, не преданность какой-нибудь идее, не заблуждение, а холодный и бескровный интеллект. (О, я знаю, там есть и огни, и тревоги, и жаркая любовь, и эготизмы, и вечное глубокое пылание, как у всех уроженцев Новой Англии, но всё это скрыто от взора за холодным и бесстрастным фасадом и ничем не даёт себя знать.) Эмерсон никогда не бывает пристрастен, односторонен, как это случается со всеми поэтами, с самыми изящными писателями; он видит все стороны, сочувствует всем. Под влиянием его произведений вы, в конце концов, перестаёте благоговеть перед чем бы то ни было, и благоговеете лишь перед собой. Вы уже не верите ни во что — только в себя самого. Это хорошо, но лишь на время. Эти книги заполнят — и прекрасно заполнят — одну из эпох вашей жизни, одну из стадий вашего духовного развития — в этой роли они несказанно полезны (как для самого Эмерсона было в юности полезно богословие и те религиозные догматы, которые он проповедовал). Эти книги только этап. Но в часы вашей старости, или в часы, когда у вас подняты нервы, или в самые торжественные часы вашей жизни, или в часы вашей смерти, когда вы жаждете нежащих и укрепляющих воздействий бездонной Природы, когда вы ищете их в литературе или в человеческом обществе, — разум, один только разум, как бы он ни был остёр, покажется вашей душе ни к чему, и эти книги будут вам не нужны.
Как философ Эмерсон чересчур элегантен. Он требует благовоспитанных, тонких манер. Он как будто не знает, что наши манеры и нервы — это те внешние признаки, по которым металлург или химик отличает один металл от другого. Для хорошего химика все металлы равно хороши, а верхогляд, разделяющий предрассудки толпы, сочтёт золото лучшим из всех. Так и для истинного художника те манеры, что зовутся дурными, может быть, наиболее живописны и ценны. Вообразите, что книги Эмерсона вошли в нашу плоть и кровь, стали основой, млечным соком американской души, — какие бы мы сделались умытые, чистенькие, грамматически правильные, но беспомощные и бескровные люди. Нет, нет, дорогой друг! Хотя Штатам и нужны учёные, хотя, может быть, им также нужны такие джентльмены и дамы, которые регулярно купаются в ванне, никогда не смеются слишком громко и не делают ошибок в разговоре, но было бы ужасно, если бы мы все до единого превратились в этих профессоров, джентльменов и дам. Штатам нужны и хорошие фермеры, и моряки, и мастеровые, и клерки, и деловые люди, и общественные работники, и граждане, — превосходные отцы и матери. Побольше бы нам этих людей — дюжих, здоровых, благородных, любящих родину, и пусть их сказуемые не согласуются с их подлежащими, а их смех громыхает, как ружейные выстрелы! Конечно, Америке мало и этого, но это главное, что ей нужно, и нужно в огромном количестве. И кажется, что Америка по интуиции, бессознательно, ощупью идёт именно к этой цели, несмотря на все страшные ошибки и отклонения от прямого пути. Создание (по примеру Европы) какого-то особого класса переутончённых, рафинированных людей (отрезанных от остального человечества) — дело отнюдь не плохое само по себе, но для Соединённых Штатов оно не подходит. В нём гибель для нашей американской идеи, её верная смерть. К тому же Соединённые Штаты и не в силах создать такой особый, специальный класс, который, по своему великолепию и духовной утончённости, мог бы состязаться или хотя сравниться с тем, что создано главнейшими европейскими нациями в былые времена и теперь. Нет, не в этом задача Америки. Создать великий замечательный союз, обладающий огромным и разнообразным пространством земли, — на западе, на востоке, на юге, на севере, — создать, впервые в истории мира, великий многоплемённый истинный Народ, достойный этого имени, состоящий из героических личностей, — вот ради чего существует Америка. Если эта цель осуществится, она в той же мере, если не вдвойне, будет результатом соответствующих демократических социальных учений, литератур и искусств, как и нашей демократической политики.
По временам мне казалось, что Эмерсон едва ли понимает, что такое поэзия, в высшем значении этого слова, — поэзия библии, Гомера, Шекспира. В сущности, ему больше по нраву шлифованные сочетания слов, или что-нибудь старинное или занятное, например, стихи Уоллэра «Ты, милая роза!», или строки Ловлэса «К Локусте»[63], затейливые причуды старых французских поэтов и т. д. Конечно, он восхищается силой, но восхищается ею как джентльмен и в глубине души полагает, что все величайшие свойства бога и поэтов должны быть всегда подчинены октавам, ловким приёмам, нежному бряцанию звуков, словам.