Мне кажется, что во всем этом рассуждении упущено из виду одно очень тонкое, но очень важное различие. Совершенно верно, что не дело политической экономии заниматься выяснением общих законов человеческих потребностей и стремлений, например, существования и действия человеческого стремления к благополучию, — заниматься этим она не может и должна предоставить это психологии. Но ведь требуется выяснить нечто совершенно иное, а именно каким образом интересы благополучия связываются с обладанием материальными благами, каким путем всеобщее инстинктивное стремление к благо-приятию превращается в конкретные хозяйственные интересы. Разрешения этих вопросов нельзя требовать от психологии — его, раз оно нужно, может дать только одна наука: политическая экономия. Для иллюстрации возьмем какой-нибудь конкретный пример. Всем нам присуще очень сильное инстинктивное стремление сохранить свою жизнь, в частности предохранить себя от голода и жажды. Откуда взялось это стремление, из какого источника черпает оно свою силу, почему оно оказывается несравненно более могущественным, нежели, например, стремление наслаждаться музыкой, — все это должна объяснить, если может, психология. Политическая экономия, во всяком случае, может считаться с существованием этого стремления как с фактом. Но совсем другого рода вопрос о том, почему же это данное инстинктивное стремление иногда связывается с известными материальными благами и придает им большую важность в наших глазах, а иногда нет; почему оно, нисколько не изменяясь в своей силе, заставляет нас приписывать известным материальным благам иногда наивысшее значение, а иногда — совсем ничтожное? Ведь стремление предохранить себя от голода и жажды присуще нам всегда: ведь пища и питье всегда служат для удовлетворения этих наших потребностей. Так почему же, спрашивается, мы только в некоторых случаях цепляемся за воду и хлеб со всей силой могучего инстинкта, а в других случаях, и притом в большинстве, обнаруживаем лишь слабый интерес к обладанию этими материальными благами, иногда даже относимся к ним совершенно равнодушно (как, например, к конкретным количествам воды для питья)? Заниматься решением подобного рода вопросов, очевидно, не дело общей психологии; для нее это значило бы вдаваться в излишнюю казуистику. Но именно в этой казуистике и должен быть сведущ экономист, если он хочет понять отношение людей к материальным благам и если он хочет, в частности, выяснить социальные законы меновой ценности.
Можно, пожалуй, подумать, — а такого именно мнения и держались, очевидно, все экономисты, игнорировавшие учение о субъективной ценности, — будто дело слишком уж просто и ясно само по себе, для того чтобы нуждаться в специальной теории, которая бы его объясняла. Люди тем сильнее стремятся приобрести данную вещь, чем настоятельнее у них потребности в ней; а чтобы судить о том, настоятельна ли данная потребность, насколько настоятельна и когда она бывает настоятельна, — для этого им совсем не нужно создавать целую теорию. На это замечание я отвечу: нет, дело далеко не просто и не ясно само по себе. Доказательством этому служит то, что старая теория, не знавшая учения о субъективной ценности, сбивалась с дороги на каждом шагу, что она смешивала ценность и полезность, что вследствие этого материальным благам, не имеющим никакого значения с точки зрения человеческого благополучия, она приписывала самую высокую ценность, а таким материальным благам, с которыми связываются для нас насущные интересы благополучия, — ценность совсем ничтожную, что она не сумела даже определить основу обнаруживающихся в ценности человеческих интересов и основывала ценность не на отношении материальных благ к человеческому благополучию, а на затрате человеческого труда или на издержках производства. И неудивительно! Ведь как ни просто оказывается учение о предельной пользе, о ценности комплементарных материальных благ, о ценности материальных благ отдаленного порядка, когда оно сформулировано и изложено в заключительном виде, однако же вывести его из чрезвычайно сложной, запутанной сети фактов хозяйственной жизни было не так-то легко; и кто стремится без помощи этого учения ориентироваться в казуистическом лабиринте человеческих хозяйственных интересов, для того лабиринт всегда останется лабиринтом, по которому можно только блуждать, не находя выхода.
При таких условиях совершенно напрасно ссылается Дитцель на пример всей британско-немецкой догматики, которой до сих пор никогда и в голову не приходило рассматривать теорию ценности как учение о субъективной ценности. Подобная ссылка была бы вполне уместна в том случае, если бы британско-немецкой догматике действительно удалось, несмотря на игнорирование субъективной ценности, создать цельную теорию объективной ценности. Но я думаю, что именно этого-то и не удалось ей сделать, иначе в нашей литературе не раздавались бы жалобы на несовершенство, незрелость теперешнего состояния экономической науки.