Бывало, что нас встречали только Верочка и сыновья. Иногда бывал дома и Георгий Николаевич, к моему четырехлетнему возрасту называвший меня инфантой Маргаритой. Мне объяснили, что я должна быть польщена сходством с испанской принцессой с портрета Веласкеса, репродукцию которого мне тотчас же показали. Я сдержала свой ужас (мне совсем не понравилось длинное, бледное, одутловатое личико маленькой инфанты), но я знала, что возражать невежливо, и молча терпела обиду, втайне боясь, что я и впрямь такая же противная, как девочка на картине. Поэтому когда примерно в тот же период красавица Верочка, подкрашивая губы, спросила меня, хочу ли я, когда вырасту, стать красивой или умной (только сейчас, во время написания этих строк, я подумала, что иногда эти два качества все же совместимы), то не только из скромности и хитрости, а вполне искренне боясь, что красивой мне не бывать, я ответила, что хочу быть умной. Сейчас я понимаю, что Юрочка, Георгий Николаевич, действительно считал меня изысканной и утонченной, подобной портретам Веласкеса, и можно было только гордиться подобным сравнением…
А Лерик… Он всегда был для меня, да и для всех, кто его видел, красив безоговорочно. Мне нравилось, как он говорит, смотрит, смеется. И, зная от папы, что Лерик рисует лучше всех на свете, я и сама видела, как одним взмахом кисти, карандаша, пера он оживлял и крадущегося тигра, и грациозного козлика, скачущего по горной тропе. А кошки были на его рисунках не просто живыми — они обладали разными, не объяснимыми словами многограннейшими характерами…
Братья часто рисовали меня. Я не нравилась себе на этих рисунках, но легкость линий, скорость, с которой схватывался любой характер, любой образ изумляли тем более, что вокруг рисовали все. Рисовала я сама, почти непрерывно, ежедневно, и если не стала ничем и никем в этой области, то, может быть, именно потому, что любой замысел осуществлялся легко и мгновенно. И всегда меня хвалили. Хвалили за мои рисунки отец, братья, Георгий Николаевич. Я не понимала, куда и зачем расти, казавшись себе вполне законченным художником лет в шесть, хотя не обладала ни папиной бесконечной фантазией, ни безупречной отточенностью линии рисунка моих братьев, ни, тем более, даже азами школьной, академической грамоты. Самое же главное — не обладала тем трудолюбием и вдохновением, которое позволило моим братьям бесконечно совершенствовать свое мастерство, а моему отцу до конца дней оставаться ребенком, удивляющемуся каждой травинке, каждому проснувшемуся по весне мотыльку, любому ежедневному чуду — чуду жизни.
Помню, как Лерик, уже поступивший в Московское художественное училище, лепил мой портрет в мастерской на Гулярной улице. Портрет, к сожалению, не сохранился: его не удалось отлить ни в бронзе, ни даже в гипсе, — но я помню себя позирующей и тот образ, который оживал под виртуозными пальцами юноши, сложенного как античный бог, с ярким, проницательным взором из-под длинных мохнатых ресниц. Мне было восемь или девять лет. Я давно уже любила и воспринимала все красивое. Так, самым красивым в часы утомительного сидения на модельном круге была не я, не скульптура, пробретавшая все более и более индивидуальные, неповторимые очертания, а мастер — молодой бог, мой кузен, полный вдохновения и той радости, которую может дать только чудо слияния художника и произведения. Только ТВОРЧЕСТВО.