Итак, Густав Лейзеганг, не смущаясь беспокойной, суматошливой обстановкой в доме господина Гингольда, изложил то, что хотел сказать, в елейно-любезных словах, журчавших непрерывной струйкой. Он сказал, что агентство Гельгауз и K° на известных условиях может предоставить «Парижским новостям» объявления на внушительную сумму, и он назвал несколько фирм. Гингольд выжидающе слушал, он, конечно, понимал, что объявления — вещь второстепенная, а вся суть в «известных условиях». Он счел целесообразным прикинуться, что не понимает намека на «известные условия», и пробасил, что при большом количестве объявлений он, конечно, готов сделать и большую скидку. Скидка, возразил Лейзеганг, конечно, желательна; но если его доверители действительно решат воспользоваться «Парижскими новостями» для рекламы, то размеры скидки не имеют уж такого большого значения. Скидка в конечном счете так же мало интересует его доверителей, как мало, надо полагать, все объявления «Парижских новостей» интересуют столь богатого человека, как Гингольд. Говоря это, он хитро и любезно смотрел своими голубыми глазками в карие, настороженные, прикрытые стеклами очков глаза Гингольда.
Гингольд, который теперь был начеку, счел нужным пока еще не спрашивать, какое же значение имеет для него предложение доверителей Лейзеганга. Он и сам знал, в чем дело. Уступки, не имевшие ничего общего с денежными, на которые туманно и заманчиво намекал этот пышущий здоровьем дородный Лейзеганг, могли относиться исключительно к жившим в Берлине супругам Перлес — его зятю Бенедикту и дочери Иде. Несмотря на шведское подданство, они были в постоянной опасности, пока оставались в Берлине и управляли делами Гингольда. Всякий «неариец», еще остававшийся в Берлине, находился, можно сказать, в пасти льва. Швеция — маленькая страна, она вряд ли будет воевать с Германией из-за супругов Перлес, и лев мог щелкнуть челюстями, когда ему вздумается. Гингольд охотно вытребовал бы из Берлина дочь и зятя, но Бенедикт Перлес фанатически цеплялся за свои берлинские дела, а Иду, которая училась в Берлине петь, никакими силами нельзя было оторвать от ее учителя пения Данеберга. Покровительство влиятельной инстанции его зятю и дочери — именно это имел в виду Лейзеганг, говоря о преимуществах отнюдь не материального характера, которые мог бы извлечь Гингольд из деловой связи с ним. Гингольд, таким образом, был чрезвычайно заинтересован в этом предложении. Тем не менее он прикинулся равнодушным, сидел, молчал, выжидая.
Лейзеганг, в свою очередь, выждал, пока под пальцами фрейлейн Рут Гингольд отгремел ряд пассажей, сыгранных фортиссимо, и опять заговорил. Но теперь и он стал осмотрителен и предпочел изложить то, что оставалось сказать, исключительно в качестве представителя агентства Гельгауз и K°. Как ни желательно, объяснял он, коммерсантам, от имени которых он намерен дать объявления, чтобы эти объявления попали на глаза состоятельным читателям «ПН», они все же не решаются рекламировать свои товары в подстрекательских органах. Это предубеждение скорее эстетического, чем политического характера, прибавил он с почти виноватой улыбкой; вульгарная ругань задевает эстетическое чувство его доверителей. Пусть господин Гингольд подумает о его словах. Если бы «Парижские новости» согласились выражать свои оппозиционные настроения в более сдержанном тоне, то можно было бы завязать те обоюдовыгодные деловые связи, о которых он говорил.
Гингольд нашел вполне естественным, что за предлагаемые ему услуги требуют ответных услуг с его стороны. Из осторожной манеры Лейзеганга он заключил, что его, Гингольда, позицию считают сильной и, стало быть, можно отделаться дешевой компенсацией. В глубине души он ликовал и решил принять предложение. Но он еще не решил, какой тактики держаться. Он колебался, начать ли с грубого отказа или же ответить уклончиво. Он напряженно думал, и думал по-еврейски. На том жаргоне, который состоит на одну пятую из древнееврейского языка, языка Исайи и Песни Песней, и на четыре пятых — из средневерхненемецкого{67}
, из языка Вальтера фон дер Фогельвейде{68} и «Песни о Нибелунгах». Когда Гингольду приходилось напряженно думать, он всегда думал по-еврейски, хотя хорошо знал несколько других языков и даже говорил на них — румынский, французский и немецкий. Может быть, потому, что ему трудно было от этих мыслей на еврейском языке сразу перейти на язык своего собеседника, он, прежде чем ответить, опять помолчал несколько секунд.Но Лейзеганг объяснил это молчание тем, что он, по-видимому, недостаточно ясно выразил свою мысль, поэтому он еще раз, и подробнее, разъяснил ее. Его доверители, сказал он, — это люди, которые пользуются влиянием в третьей империи, обходительные люди, они живут и жить дают другим, они готовы заплатить за добрые услуги добрыми услугами, в том числе и личного характера. Теперь-то уж господин Гингольд, несомненно, поймет.