Да, она, конечно, видела картину. Это хорошая картина. Может быть, действительно лучшая у него. Нет, она ничего не забыла. Дом был старый. Бревна в три обхвата: в дождь они пахли гниющим деревом. И крыша – латаная-перелатаная. Там не было электричества. Оказывается, еще сохранились такие места, где нет электричества. Хотя – сама хозяйка не хотела. Да, она помнит хозяйку – такая смешная старушка, перевязанная платком. Девяносто лет. Ей предлагали провести электричество, а она отказалась. Хотела, чтобы все было как прежде. Многие не хотят перемен. Я тоже не хочу перемен. И умывальник был во дворе. Брр… Выбегали к нему утром, в рассветный холод. Хозяйка сама носила воду – за километр. В девяносто лет таскала полные ведра. А вода была невкусная – очень пресная, отдающая железом. От нее скрипели волосы. Темнело рано, и вечерами сидели при керосиновой лампе. В наше-то время. Где она только доставала керосин. Сначала нравилось – этакая таинственность, полумрак, погружение в прошлое. Но как надоело потом. Безумно надоело. Этот тусклый и вечно колеблющийся свет. Нельзя пройти по комнате – длинные тени начинают плясать по стенам: стекло в лампе разбито. Невыносимо раздражало. Невозможно читать, даже смотреть трудно – болят глаза. Удивительно, как это писали при свечах. Река была рядом, через луг. Напрасно он поменял название. Соня – гораздо лучше. Конечно, не в смысле женского имени, а – сонная, ленивая. Она еле текла. Омуты были подернуты ряской. Но вода не коричневая, как в болоте, а прозрачная до самого дна. И дно чистое, песчаное. Из омута действительно торчала коряга, черная и скрюченная, будто рука водяного. Может быть, здесь и водились водяные, могли же они где-то сохраниться. Почему бы не здесь? Место подходящее. За день вода прогревалась и вечером была как парное молоко. Но прозрачная. В самом деле похоже на густой воздух. Не хотелось вылезать. Она сказала: «Только не надо подробностей. Я тебя очень прошу – без подробностей». Да, она помнит. Была ночь, и звезды, как сливы, сияли в воде. И плавала луна – в черноте, под самой ивой. Будто неведомая рыба. А на лугу колыхала серебряными метелками сухая, высокая трава. И был от нее сладкий запах. И одурение. И если лечь на спину, то небо казалось звездной рекой, текущей в темных, загадочных, древних, травяных берегах. Жалобно и протяжно кричала какая-то птица, и от крика веяло ночным одиночеством. И по верху трав полз слабый ветер, и шелест его был как заклинание на священном, жестоком, давно умершем языке.
Она допила кофе, посмотрела на донышко. Подняла на Климова ясные глаза:
– Этого никто не поймет. Только ты и я. Больше никто.
– И пусть, – сказал Климов.
– Ты же не можешь писать для меня одной, – сказала она.
– Могу.
Он знал, что – может. И она знала. Поставила вдруг задребезжавшую чашку:
– Не бойся. Это не больно.
– Иди ты к черту, – сказал Климов.
– Честное слово. Ты даже ничего не почувствуешь. Я пробовала. Я сразу отдала ему все, что умела. Это вроде гипноза. И никаких последствий. Все-таки Сфорца – врач.
– Врач?
– А ты не знал? Он психиатр в прошлом. Отличный психиатр. Не бойся. Будет просто легкий обморок. Потеряешь сознание минуты на три, на четыре – всего один сеанс.
– А потом я повешусь, или сойду с ума, или стану инженером.
Она очень аккуратно погасила сигарету, посмотрела в окно на безостановочно ходящие ноги: – Ну и подумаешь. Из тебя получится неплохой инженер.