– Это очень просто, – говорил он, держа на весу чуть разведенные пальцы. – Представь себе, что грязь не имеет к тебе никакого отношения. Сними ее, не задумываясь, ну как снимают пылинку с костюма. Вот так. – Он, будто фокусник, легко потирал руки. Мощная чернильная клякса, специально перед тем стряхнутая на ладонь, полностью исчезала. Никаких следов не оставалось на гладкой коже. Однако, когда я с нудным тщанием пытался повторить его жест, та же самая клякса размазывалось по всему моему запястью, и потом приходилось долго оттирать ее мылом и пемзой.
Точно так же он никогда не чистил зубы и не причесывался. И, по-моему, даже не представлял себе, что такое расческа и зачем она человеку нужна. Небрежно запускал пятерню в волосы, проводил – раз, другой, и льняные пряди укладывались, точно у парикмахера.
Я ему завидовал. С детства не выношу причесываться и чистить зубы.
Нечто аналогичное происходило и с едой. Геррик не то чтобы был привередлив в вопросах питания, – ел он, по-моему, все и к особенностям национальной кухни относился спокойно, был вообще равнодушен к тому, что сегодня на обед или на ужин, мог, как я замечал, обходиться просто голым куском хлеба – но довольно часто во время еды повторялась одна и та же картина: он двумя пальцами брал, например, сваренную мною сосиску, подносил ее к носу, втягивал воздух ноздрями, принюхиваясь, и вдруг на холодном лице его появлялось брезгливое выражение:
– Этого есть нельзя, – с отвращением констатировал он.
– Почему? – интересовался я.
– В ней полно всякого металла.
Сосиска откладывалась. Геррик по обыкновению отрезал себе ломоть хлеба. Подняв брови, следил, как я, тем не менее, уплетаю розовое безвкусное мясо. И только однажды, видимо, не сдержавшись, заметил вскользь:
– У вас очень грязный мир. Не понимаю: как вы здесь живете?
– Живем, – нейтрально ответил я, пожав плечами.
– Н-да… Я бы не смог…
Слышать это было довольно-таки обидно. Но гораздо больше меня задевало то, что он – внешне, по крайней мере, – нисколько не интересовался нашей жизнью. Он никогда не спрашивал об устройстве мира, в котором так неожиданно очутился, не просил рассказать ему о нашей истории или о достижениях цивилизации, не пытался понять политику, науку или искусство, и практически игнорировал незнакомые ему детали быта. Книг он, кажется, вообще не читал – бросил взгляд на полки, заполненные собраниями сочинений, между прочим, моей давней страстью и гордостью, и знакомым уже движением вздернул брови:
– Ты все это осилил? Ну-ну…
Позже он пояснил свое отношение к литературе. Зачем ему книги – он ведь не ученый. Так же не проявил особого интереса к живописи или к музыке. А когда я подсунул ему толстенный том «Античной скульптуры», он листнул его на пару страниц, а потом с треском захлопнул.
– Не понимаю, зачем делать людей из камня…
– А из чего же тогда их делать? – спросил я.
– Из жизни, – сказал Геррик, точно удивляясь моему невежеству.
– Это как?
– Ну как делают людей из жизни? Или у вас это происходит каким-нибудь иным способом?
Разницу между скульптурой и живыми людьми я ему так и не сумел объяснить. Он, по-моему, остался в убеждении, что скульпторы – люди неполноценные. Зато старенький мой телевизор с плохими красками вызвал у него почти детский восторг. Геррик, наверное, часа три проторчал у экрана, крутя ручки и перепрыгивая с одного канала на другой. Затем выключил его нехотя и сказал с завистливым вздохом:
– У нас такого нет. Полезное изобретение.
Вот уж, в чем я совершенно не был уверен.
Короче говоря, меня мучил комплекс неполноценности. Не интересно ему, видите ли. Что же так? Не такие уж мы тут, на Земле, скучные.
И еще меня задевало то, что он практически ничего не рассказывал о себе. Я не знал ни откуда он появился: из каких-таких глубин времени или пространства, ни с какой целью прибыл сюда, если допустить, что таковая цель вообще имеется, ни долго ли он здесь пробудет, ни какой загадочный мир его породил, ни с кем он сражался, – неужели на Земле у него есть противники? Ни почему оказался тяжело раненый в нашем дворе. Ни на один из этих вопрос я ответа не получил. Геррик не пытался мне врать или отделываться неопределенно-обтекаемыми историями. Для этого он был, по-видимому, слишком горд, и несколько позже я убедился, что догадка моя оказалась верной: он физически не мог говорить неправду, но если он не хотел отвечать, он просто меня не слышал, и тогда бесполезно было спрашивать снова или на чем-то настаивать. Геррик в этих случаях демонстративно вставал и, ни слова не говоря, удалялся в соседнюю комнату. Правда, как-то раз опять же вскользь заметил:
– Зачем тебе это? Чем меньше ты обо мне знаешь, тем меньше у тебя неприятностей.
И он посмотрел так, словно сожалел о чем-то недоступном моему разумению.
Брови его слегка сдвинулись.