«Пафос, — успела она сказать Мане еще раньше, вскоре после того, как семья воссоединилась в Лиссабоне, — пафос позволен, когда имеется в виду противоположное!» Как болтлив, как плаксив запуганный мальчик. Сестра преподала ему урок, стертый тремя годами в иезуитской школе. Он был отброшен назад, к нулю и к начаткам латыни. «Пафос — чувство бесчувственных, священный экстаз презирающих жизнь», — сказала она, когда Мане со слезами клялся ей в любви, которой не испытывал, ведь эта женщина была такой чужой, что он не находил любви, а любовь должна была существовать, ее надо было призвать, мобилизовать, и не только оттого, что они одной плоти и крови, а из-за общего переживания тогда, на кладбище, накануне разлуки, в конце прошлой жизни. «Перестань, — сказала она. — Какие такие силы небесные? С какой стати ты говоришь так напыщенно? Слушай, ты достаточно большой, чтобы это понимать, и даже если недостаточно большой, то все равно должен понять: мы не христиане! Христиане, — сказала она, — воспринимают все согласно букве, вот в чем с ними сложность. Если они читают, что люди, не верующие во Христа, суть как засохшие ветви, которые бросают в огонь, то сжигают людей как засохшие ветви. Коли все воспринимаешь буквально, даже если это ведет к подобным последствиям, то надо быть до крайности бесчувственным. Стало быть, им требуются другие чувства. Заменитель. Это и есть пафос. Христианское чувство. Так сказать, прекрасное звездное небо над миром буквального чувства. Без чутья и сочувствия к человеческому. Верить в Бога, в красоту Творения, вообще в творческое, в себя как человека и при этом сжигать людей, истреблять, глубоко чувствовать и при этом не иметь сострадания — на такое способен лишь тот, кто верит всего-навсего в букву и обучен следовать оной. Люби!
Отец качался на стуле. Задремывал, наклонялся вперед, потом резко выпрямлялся, откидывался на спинку стула, потом глаза снова закрывались, он наклонялся вперед, но, еще не упавши головой на стол, опять резко выпрямлялся, чтобы снова медленно склониться вперед.
«Сегодня мы так и так в этом не разберемся!» — сказала мать. И Эштрела с Мануэлем остались одни.
«Ты читал „Божественные чувства“?»
«Да! Это была наша обязанность».
«И о чем же рассказывает этот текст?»
«О блаженстве любви к нашей Пресвятой Деве Марии, и как мир в этой любви хорошеет, и как все предстает нам в особенном свете, и как мы сливаемся с ближним и с миром в любви, которую даровал нам Господь…»
«Точно. Слово в слово. А теперь представь себе:
«О ком?»
«О Доне Кихоте. Не читал? Никто не привозил тайком в школу
«Почем ты знаешь? Что он еврей?»
«Мы знаем. Потому что умеем читать. Нам пришлось научиться заглядывать за буквы и под маски людей. И теперь ты должен тоже пройти эту школу, братишка!»
Эсфирь стянула с головы платок, встряхнула волосами, которые вдруг окружили ее голову львиной гривой.
«Стало быть, пользуйся громкими словами, только если имеешь в виду нечто иное, — сказала она. — Научишься?»
«На то воля Божия!»
«Это уже куда лучше, сударь!»
Прощание. Эсфирь поцеловала Мане.
— Доставь родителей следом! — прошептала она. — И не бойся. Мертвых умертвить невозможно!
Мануэл понял, или ему показалось, что понял.
— Ну?