Они поехали в ее банк. Митя впервые переступил порог банка. Ого-го, как чисто, как в больнице!.. И всюду мраморы. Ну, музей, да и только. А вот здесь мрамор красный, с мясными кровавыми разводами, как на станции метро «Проспект Мира». А вот здесь, в этом зальчике, – кафель, как в бане. Мадам Канда, ослепительно улыбаясь, маленькая, юркая, прошествовала к заветному окошечку. «Молодой человек желает открыть счет!.. Митя, у тебя паспорт с собой?..» Она побледнела – думала, при нем паспорта нет. Он вытащил ксиву из кармана дворницкой куртки. На всякий случай он никогда не расставался с паспортом, где красовалась временная, шлепнутая в РЭУ, московская прописка, его краса и гордость. Прелестная, как японская куколка, банковская девочка за стеклом улыбнулась ему, прощебетала что-то, летая ручонками над клавишами компьютера – он не расслышал. Потом мадам Канда заполнила какие-то бумаги, засовывала их в окошечко, таинственно наклонялась туда, объясняя что-то, смеясь чему-то. Со стороны могло показаться – подружки встретились, щебечут, свиристят, как соловушки, перемывают косточки мужикам. Наконец, мадам выпрямилась. Глаза ее странно сияли. Она заставила его подписаться – там, сям. Он послушно, как телок, поставил закорючки. Она властно взяла его под руку. Увела от оконца, от улыбнувшейся на прощанье девицы. Сунула ему в руку папку, плотно набитую бумагами. И две твердых непонятных карточки – одну побольше, другую поменьше, с вязью неведомых цифр, с перламутровым блеском узоров.
– Твой счет, Митя, – шепнула она, глаза ее наполнились слезами, улыбка дрожала. – И моя картина. Ну да, ты оставил ее у меня дома. Хочешь, купи теперь мою квартиру. У тебя теперь есть деньги. Ты можешь… – горло ее перетянуло невидимой петлей, – всю жизнь жить на них.
Он глупо прижал папку с банковскими документами к груди. Посмотрел на нее сверху вниз, с каланчевой высоты своего идиотского роста.
– Зачем жить, – пробормотал он. – Надо не жить, а сразу красок накупить, холста, подрамников, пинена, вместо живичного скипидара, собака, он мне все легкие проел. И работать, работать.
На углу Тверской и Столешникова они бросились друг другу на шею. День царил, солнечный, золотой, ясный, как в старом бальном зале – люстры, свешивались с деревьев сверкающие ветки, осоленные инеем. На лютом морозе он ближе, страстнее почувствовал жар ее щек и губ, ее пылающее тело под шубкой.
– Встретимся сегодня?.. – выдохнул он ей в черный завиток над ухом. – Я приеду?..
Она откинулась назад, держа руками в пуховых рукавичках его за плечи.
– Дворник ты мой, – нежно, как птичка, чирикнула она. – Ты теперь у меня богат. Ты можешь провести сегодняшний вечер по своему усмотренью. Но прости меня. Сегодня я хочу побыть одна. Хоть мне смертельно хочется быть с тобой. Я должна побыть одна! – крикнула она внезапно. Помолчала. – Лучше позвони.
Он кивнул. Выпустил ее. Она полетела, как птица, по асфальту, присыпанному снегом, стуча каблучками по наледи, катясь в сапожках по ледяным черным дорожкам, как на коньках. Японка, мать ее. Русская шлюшка, сделавшая головокружительную карьеру. Осыпавшая его золотом. Неужели ему не надо будет завтра вставать рано утром, нахлобучивать на себя дворницкую робу, взваливать на плечи лопаты и лом, скрести жесткий, как наждак, смерзшийся снег в рассветной сизой тьме до одуренья?.. Флюр обделается. Рамиль упадет и задерет ноги. Янданэ запрется у себя в комнатенке и будет обиженно читать мантры. А Гусь Хрустальный… А Гусь Хрустальный пойдет, купит чекушку и выпьет с ним за жизненный успех. От души. И выхрипнет: да, повезло тебе, брат!.. Как никому…
Митя добрел до дому, как пьяный в дым. Заплетаясь, поднялся по лестнице. Как сквозь туман, глядел на соседей. Видел беззубую Мару, видел Соньку-с-протезом, окутанных нежной дымкой миража. Да, да, все это сон, и сейчас он проснется, ущипнет себя и проснется. Он поднес кулак ко рту, прикусил палец. Больно. Это не сон. И во сне можно прикусить палец, и во сне течет по кулаку кровь. Пропади все пропадом. Он богат. Он богат, как звезда! Он остается в Москве! Он покупает здесь жилье! Он может купить весь этот дворницкий старый дом в Столешникове, весь, со всеми чердаками и подвалами, со всеми потрохами! Со всеми жильцами!
Он ввалился к себе в камору, упал на топчан. Пружины скрипнули, резко взвыли под ним. Перед закрытыми его глазами проносились лица, фигуры, языки пламени, россыпи зеленых баксов, смуглело на простынях изящное, как статуэтка, бешено-страстное женское тело, качался красный китайский фонарик. Нет, ты не спишь. Ты живешь. Это явь. Прими ее. Возрадуйся ей.