– Тат! Тат! Олег! – услышал он человеческую речь, и голос оказался подобен гулу дальнего набата. – Щи дэж никуэ!
– На каком наречии ты разговариваешь со мной, Господи? – изумился Миронег. – Крещён-то я был именем святого великомученика Апполинария. Так почто величаешь мя варяжским именем Олег?
– Господь твой не слышит тебя, – был ответ. – Зато я за много фарсахов[7]
слышу твоё нытьё, Аппо!– Тат! Тат! Тат! – звали голоса.
Земля сотрясалась под ударами молотов, которые, казалось, были теперь совсем рядом, и Миронегу почудилось, будто пустая степь возжелала стряхнуть его со своей груди. В воздух взвились клубы праха, пыль попала Миронегу в нос, он чихнул, ахнул от боли. Попытался убраться подалее, улезть в заросли бобыльника. Он снова испытывал позорнейший, цепенящий страх.
– О, Боже! Спаси и сохрани непутёвого раба Твоего, жалкого труса Апполинария!
Его кулём положили поперёк седла. Вот это по-настоящему нестерпимо! Едва лишь конь тронулся с места, едва лишь он совершил первые шаги, невыносимая боль выбросила Твердяту в небытие, в чёрную пустоту, где он блуждал, одержимый мучительной жаждой отыскать потерянного себя. Он шарил руками в бескрайней черноте, но руки плохо повиновались ему. Он пытался кричать, но горло его не могло исторгнуть ни единого звука. Наконец, когда он почти уж отчаялся снова обрести тварный мир, небытие кончилось. Безвременье разбил узкий солнечный луч, нечаянно упавший на его лицо. Узкий лучик света сначала прыгнул ему на лоб, потом больно ущипнул за правое веко, заставив плотнее прикрыть глаза. Потом на подбородок и на грудь, а потом и вовсе исчез, оставив вместо себя темноту. Так Твердята заново обрёл тело, которое нестерпимо болело при каждом движении. Так Твердята заново обрел вселенную: кошма из грубой шерсти – под ним, купол шатра с дыркой посредине – над ним. Вот и вся вселенная. Мирозданье населяли маленький лучик и очень большой человек. Оба насельника являлись к нему ежедневно, принося заботу и сострадание.
Большой человек, тихонько напевая, ворочал Твердяту, причиняя ему невыносимую боль. Твердята плакал и ругался. Тогда большой человек принимался петь громче, и звонкий, чистый голос его заглушал стоны раненого. Твердята говорил ему, что поднимется сам, и он пробовал приподняться, но нестерпимая боль снова и снова останавливала его, вынуждая смиренно опускаться на кошму. Большой человек менял примочки у него на лице, перевязывал раны на теле. Прикосновения его были подобны трепетанию крыл мотылька, но и они причиняли ощутимую боль. Твердята терпел всё, сцепив зубы. А потом большой человек уходил, а Твердята, пользуясь его отсутствием, внимательно изучал свою обитель.
Он хворал в небольшом шатре – пирамиде из плотного войлока, натянутого на каркас из длинных жердин. В центре сооружения располагался очаг. Большой человек каждый вечер разводил в нём огонь. В ногах Твердятиного ложа стоял большой глиняный жбан, служивший отхожим местом для хворого. В шатре всегда было так пусто, темно и тихо, словно он стоял посреди безлюдной пустыни. А порой Твердяте грезилось, будто шатер стоит на плоту, который медленно плывет по волнам, вдали от берега, в открытом море. Но почему тогда он не слышит плеска воды? Почему не чует солоноватого аромата морских ветров? Твердята распахивал глаза, смотрел, стараясь не ворочать больной головой. Далеко в вышине там, где смыкались жерди, составлявшие скелет шатра, где зияло отверстие для выхода дыма, там серело небо. Твердята мог не поворачивая головы, а значит, не испытывая боли, невозбранно смотреть туда, в любое время дня и ночи. Там дышало небо, там постоянно всё менялось. Иногда через отверстие сеял дождичек. В строго определённое время и ненадолго, в шатер впрыгивал одинокий солнечный луч. И он радовал Твердяту. В остальное же время под пологом шатра царил благодатный полумрак. Ах, как хорошо! Належался Твердята под палящим солнцем. Довольно!
Они понимали друг друга, не прибегая к словам человеческой речи. Целитель – так именовал Твердята большого человека в своих мыслях и молитвах – смотрел в его лицо, кивал, и взгляд его, в зависимости от обстоятельств, становился то весёлым, то озабоченным, но никогда его лицо не искажал испуг, целитель не умел хмуриться. Он был велик, он был огромен – много выше и шире, чем сам Твердята. Но двигался легко и обладал завидной ловкостью. Время от времени большой человек брил Твердяте усы и бороду обоюдоострым ножом, причиняя невыносимые страдания. Вскоре новгородец научился отсчитывать дни. От одной пытки обоюдоострым ножом до другой проходило никак не менее седмицы.
Большой человек оказался чрезвычайно любознателен и смекалист. Он пытался расспросить Твердяту и заговаривал с ним на разных, не известных тому наречиях. Твердята отрицательно качал головой. Не понимаю, дескать, и прикрывал глаза. Большой человек уходил и возвращался. Он снова и снова заговаривал со своим подопечным, и однажды Твердята понял его вопрос.
– Ты лесной человек? – коверкая слова, спросил целитель.
– Что? – изумился Твердята.