Печально встретил я новый год, растерзанный душевно, больной телесно. Прошедший год был мне страшно тяжёлым годом. Кроме тяжкой скорби, нанесённой мне моим несчастным сыном, на меня, как град, сыпались горести и скорби. Расстройство дел моего брата, где и я сделался снова жертвой, и бесчестный обман человека, за которого я поручился и должен платить, окончательно усилили недостатки мои, и ещё надобно прибавить к тому, что меня обокрали; едва только получил я в прошлом году Высочайшее пособие и думал сберечь его, как из него похищено было у меня до тысячи рублей ассигнациями, и никаких следов похищения не отыскано. Я старался вознаградить всё трудом. Мой обыкновенный урок работы был ежедневно с 4-х часов утра до 3-х пополудни и опять вечером с 8 часов до 11. И хотя, по стеснению моему, должен был я всё отдавать за бесценок, и всё, что выручалось, поглощали мои неумолимые кредиторы, не однажды угрожавшие мне в прошедшем году тюрьмою, но всё ещё мог бы я биться, если бы, наконец, безмерный труд не подавил совершенно расстроенного моего здоровья. От утомления я почти лишился употребления правой руки. Врач мой помог мне; я усилил труд, и теперь припадок возобновился сильнее, так что я едва с трудом двигаю рукою и едва могу, при беспрерывном отдыхе, написать сии строки. Все мои занятия тем разрушаются, хотя и мог бы я ещё собрать сил души на труд честный и полезный. В прошедшем году, кроме книги: “Русские полководцы”, за которую издатель ея удостоился щедрой награды Государя Императора, деятельно участвовал я в труде Ал. Ив. Данилевского. Составленная мною, кроме многих других, биография незабвенного героя, генерала Дохтурова, имела счастие заслужить внимание Ваше. Чувства души моей изложил я в трагедии “Ермак Тимофеевич” и на днях буду иметь честь доставить Вам моё сочинение: “Столетие России, с 1745 до 1845 года”, которое, смею надеяться, заслужит одобрение Ваше. Но все благие начинания мои гибнут теперь среди тяжкой болезни и угнетающей скорби...
Только чувство христианина может еще поддерживать меня. “Молись и трудись!” таков девиз, выбранный мною, но крайность, в какой нахожусь я, заставляет меня беспокоить Ваше Превосходительство. Вручая мне в прошедшем году,
Да будет воля Божия! Может быть, и всего вероятнее, что мне остаётся жить недолго. Остаток жизни моей посвящён Царю и Отечеству, пока дышу. Умирая, буду молиться за них!
С глубочайшим почтением и совершенною преданностью честь имею пребыть Вашего Превосходительства, Милостивого Государя, покорнейший слуга
Эту несчастную тысячу он так и не получил. Формально всё правильно: не дожил до дня выплаты — пеняй на себя. Фактически — царь её зажал. Но зато выпустил Никтополеона из крепости. Как только Николай Алексеевич перестал дышать, в самый тот день.
Надеюсь, Полевой рассчитывал на это. На то, что его смерть заметят и сына по такому случаю пожалеют, простят52
.И сделал всё, чтобы её заметили. Сочинил и поставил свою последнюю пьесу. Сыграл в ней эту унизительную и жуткую роль.
Чтобы, значит, Дубельт смахнул слезу и полетел с трогательным докладом, — а Белинскому стало наконец стыдно. За всё — и особенно за ту статейку про «Очерки русской литературы», где он написал самое обидное: «что не всякий — великий человек, кто только показывается публике с небритою бородою и в халате нараспашку и говорит с нею запросто, как свой со своим, и что гением сознавал себя не один Гёте, но и Александр Петрович Сумароков...»
И я попал в конце посылки! — собирался я воскликнуть сразу после этой цитаты. Но я ещё не попал.
Много лет я думал — как, должно быть, и сам Н. А.: Белинский приплёл этот халат и бороду, чтобы сказать: нашёл чем хвастать — что принадлежишь к сословию неопрятному и необразованному, — это и так видно; какой ты литератор? самоучка с непомерным самомнением; ступай в лакейскую, хамлет, удивляй своих.
А это не совсем так. Скорее наоборот. Всё это сказано — чтобы приплести бороду и халат. Как раскавыченную цитату. Из текста, Полевому очень и очень известного, думал Белинский.