1 февраля Уваров на селекторном совещании стукнул царю: назревает политическая демонстрация! — Царь взглянул на экран Бенкендорфа: литераторы должны явиться все до одного! — Бенкендорф вызвал Дубельта: примите меры, дабы обеспечить явку, Дубельт отправил Владиславлева к Булгарину, Булгарин бросился к Гречу, не застал его дома, побежал к Полевому, был уже вечер, Полевой рванул на извозчике к Одоевскому за билетами, но выпросил только один — для себя. Все билеты были раскуплены (по 30, между прочим, р. асс.). О чём Н. А. и сообщил Ф. В. (заехав к нему на обратном пути), а Ф. В. — Н. И. (отыскав его в ряду кресел французского театра).
Наутро Греч почувствовал недомогание и вызвал участкового врача, что придумал Булгарин — не знаю, а Полевой поплёлся на праздник. Вошёл в вестибюль Малого зала Филармонии, сдал в гардеробе пальто, поднялся по лестнице и протянул свой пригласительный длинному, как бы штопорообразному господину — безусому(!), в очках(!) и в шикарном фраке.
Не узнал. А это был Карлгоф.
Пребывавший, по-видимому, в истерической такой эйфории: ведь это благодаря ему лит. событие впервые в русской истории приобрело гос. масштаб; а как радостно за Ивана Андреевича! И — что скрывать — за себя: министр высоко оценил его работу в оргкомитете и включил в свою команду; д. с. с. в тридцать восемь лет — совсем не плохо, но то ли ещё будет впереди! (Бедняга через три года умрёт от горловой чахотки.)
Демарш редакции «Сына отечества» Карлгоф переживал как личное оскорбление. (Антипатриотичный поступок. Плевок в лицо литературной общественности.) И Уваров, конечно, сумел внушить ему свою уверенность, что зачинщик бойкота — несомненно, Полевой. И с таким-то человеком вы водили знакомство. Пора наконец раз навсегда указать ему его место, и проч.
Вообще-то, это было задание. (Через сколько-то месяцев, в Москве, пишет Ксенофонт Полевой, «Карлгоф пришёл ко мне, но меня не было дома, и он, явившись к жене моей, сказал, смиренно сложив руки: “Поверьте, я не виноват в том, что случилось! Я не мог поступить иначе!”»)
Что и объясняет сцену первую: враг России, и т. д.
Ну а приняв за обедом на грудь, Карлгоф уже совершенно не владел собой. И плюнул Полевому в лицо этим словом. Словом «подлец».
Как всё просто, как по-человечески понятно. Как простительно, не правда ли?
Это слышали человек десять.
Все они знали: смертельных оскорблений не бывает, поскольку любое оскорбление можно как бы смыть, пройдя определенную процедуру, опасную тоже смертельно. И даже — хотя бы потребовав её. Это неотъемлемая привилегия человека порядочного.
В 40-х это прилагательное уже обозначало не одну лишь принадлежность к высшему сословию. А что-то вроде качества, описываемого однокоренным существительным. Возникшим, я уже говорил, через десятилетия; через столетие потерявшим смысл.
Краешком этого туманного смысла прилагательное защищало и Полевого.
Но права на дуэль — это тоже все понимали — он не имел. Не светило ему быть убитым. Ни за Крылова, ни за кого. (Возможность убить — судя по всему, его не интересовала.) Как
Он молча ушёл. Это было умно. И правильно. И ровно ничего другого ему не оставалось.
Неотчётливо представляю, что сделал бы солдат Бестужев — писатель Марлинский, если бы его обругал офицер. Но хочу думать: то, что сделал бы он, было бы абсолютно глупо и даже безумно — а всё-таки ещё более правильно.
Вряд ли кто-нибудь из присутствовавших вспомнил про покойного Марлинского. (Да и что они про него знали?) Конечно, Полевому сочувствовали. Его поведение хвалили. Он не унизил себя нисколько.
Но цена его литературного имени резко упала. За какие-то несколько секунд. Трудно, знаете, благоговеть перед человеком, с которым позволительно обращаться как захочешь.
А каждый третий там был литератор, какой-никакой. Каждый второй, разумеется, читал его тексты. Кто помоложе небось все до единого фразами из них объяснялись барышням в любви.
Скверней всего — что ведь, если вникнуть, Карлгоф сказал чистую правду.
Насколько я понимаю, с этого дня Н. А. перестал посещать сборища пишущих.