Во-первых, он опаздывает; последний номер за прошлый год вышел только в нынешнем; и — «на серенькой бумажке, слепо и некрасиво напечатанный».
Во-вторых, если душа всякого журнала — отдел критики и библиографии, то у «СО», считайте, нет души: этот отдел в нём наполнен невежественной бестолковщиной; а хуже всего — статьи самого редактора, — он невежда и ретроград; стар и неумён; и страдает манией величия.
«Теперь, чего вы хотите от “Сына отечества”? Все недостатки его происходят от глубокой причины: он не понимает современности и потому не может угождать и нравиться ей. А так как, сверх того, он развлечён составлением драм, опер, комедий и водевилей, то и не имеет достаточного времени для улучшения самого себя…»
Дав этот последний залп — всеми бортовыми орудиями, прямой наводкой, — «Московский наблюдатель» погрузился в пучину небытия.
Лучший из специалистов, работавших на старуху СНОБ, — Ю. Г. Оксман, реально великий человек, знавший о русской литературе абсолютно всё, — отметил, разумеется, эту гневную вспышку, но не сумел установить — что́ вызвало её. Верней, не успел, у него было слишком мало времени: тюрьма, ссылка, опять тюрьма.
Краем глаза, однако, он углядел в старинной театральной хронике любопытную новость от 19 апреля 39 года: сего числа, в бенефис г. Каратыгина 1-го, после драмы г. Полевого «Смерть или честь» на Александринском театре разыгран был водевиль «Семейный суд, или Свои собаки грызутся, чужая не приставай». Главную роль — студента Виссариона Григорьевича Глупинского — очень натурально исполнил г. Мартынов.
Оксман отметил и записал: тотчас после премьеры водевиль был снят с репертуара, он не напечатан нигде и никогда, кто его автор — осталось загадкой.
Поискать рукопись? Некогда и незачем.
А я поискал — и мне повезло (причём в самый последний момент: посредине вот этого, текущего параграфа, несколько страниц тому назад): нашел[46]
.Вот уж пасквиль так пасквиль. С несомненным портретным сходством. Не удивлюсь, если когда-нибудь выяснится (да только не выяснится уже), что Мартынов надел синие очки и прицепил к сюртуку — с изнанки — какой-нибудь свёрток, чтобы одно плечо было выше другого, как бы небольшой горб.
Сюжет совершенно бессмысленный; если и был какой-то подтекст, то полностью выветрился; с биографией Белинского, во всяком случае, никак не связан. Какие-то муж и жена решают по взаимному согласию разъехаться, их родственники пытаются вмешаться; собираются на семейный совет; всё очень похоже на советский разбор персонального дела по аморалке. Кончается — ничем: переругались вдрызг — и всё, занавес.
Но один из этих, значит, родственников — да, всего пятью буквами отличается от Белинского. И у него такой же словарь и синтаксис, как у Белинского в статьях (и в письмах; и, по-видимому, в разговоре). И — тоже как Белинский — он окружён восхищёнными поклонниками; по крайней мере, один (фамилия: Писаревский) налицо.
Подлог (которого публика Александринки, конечно, не заметила) состоит в том, что этот почти Белинский — нарочито не умён. Просто болван, возомнивший о себе, что он гений. Произносит вздор, только вздор и ничего, кроме вздора. Склеенного из терминов доморощенного гегельянства. Вот — смотрите и слушайте: он выходит на сцену!
Глупинский: Здравствуйте, Пантелей Иванович! Ваш слуга, сударыни! Нынче день конкретно жаркий. Необычайно субъективная удушливость атмосферы не предвещает нам ничего доброго; я опасаюсь грозы…
…Облака облекаются беспрестанною какою-то призрачностью и мешают конечному просветлению небесного светила. Если же, однако, оно облечётся в свою лучезарную индивидуальность и конкретность прежде полудня и будет доступно для нашего субъективно-абсолютного созерцания, то день будет достолюбезный.
Параграф затянулся уже нестерпимо. Но все-таки — для полноты картины — вот ещё монолог. Такой же бездарный. С бездарной же перебивкой.