А Дельвиг (или Сомов) — там же, и против Полевого же — статью (25 июня):
«С некоторых пор Журналисты наши упрекают Писателей, которым неблагосклонствуют, их дворянским достоинством и литературною известностию. Французская чернь кричала когда-то: les aristocrates à la lanterne! Замечательно, что и у Французской черни крик этот был двусмыслен и означал в одно время аристократию политическую и литературную. Подражание наше не дельно. У нас в России Государственные звания находятся в таком равновесии, которое предупреждает всякую ревнивость между ними. <…> Если негодующий на преимущества дворянские неспособен ни к какой службе, ежели он не довольно знающ, чтобы выдержать университетские экзамены, жаловаться ему не на что. Враждебное чувство его, конечно, извинительно, ибо необходимо соединено с сознанием собственной ничтожности. Что касается до литературной известности, упрёки в оной отменно простодушны. Известный Баснописец, желая объяснить одно из самых жалких чувств человеческого сердца, обыкновенно скрывающееся под какою-либо личиною, написал следующую басню:
Тем временем Пушкин съездил из Москвы в Петербург — за документами на пресловутое Болдино.
Тем временем началась и через неделю кончилась (победой) французская революция. Что не удалось в СПб сотне поручиков, удалось в Париже сотне журналистов: короля, посягнувшего на конституционную хартию, парламент заменил королем, поклявшимся не посягать. Какое возбуждение в обеих российских столицах, какие стычки в гостиных, сколько Поприщиных на Невском — ну просто какая-то Пражская весна; есть о чём подумать человеку, который разлюбил политическую свободу совсем недавно.
Тем временем (во второй половине июля) Полевой: какую радость, какое счастливое событие возвещает нам «Литературная газета»! В свет выходит книга, исполненная пером самого князя Вяземского, — биография Фонвизина! Как видно, мы и вправду живем в золотом веке; или, во всяком случае, он наступит вот-вот:
«…Только тогда, как писатели светские, люди высшего света станут писать, заставят читать дам и светских людей; когда в промежутках мазурок и котильонов Литтература будет составлять предмет разговора; когда Русская книга будет лежать и в диванной красавицы, и на туалете щёголя, не пугая их ни Скифскою наружностью, ни грубым, не светским языком, — тогда только можно обещать успех Литтературе…
…Лети, мчись, медленное время; пиши, смелое перо Князя Вяземского; двигайтесь скорее, станки в типографии Селивановского; являйся, дорогое дитя — плод семилетнего труда и двадцатидвухлетнего занятия литературного! Мы ждём тебя, мы лелеем тебя надеждами, готовимся к твоему явлению, достопамятному не менее Идиллий нашего Феокрита-Дельвига, песен нашего Беранже-Языкова и Послания Пушкина к К. Н. Б. Ю.»
Видимо, вот этого выпада Пушкин не вынес. Этой интонации. Оттого и невыносимой, что не наглая, а безмятежно-развязная, весёлая слегка и свысока.
Напомню в последний раз: лето 1830 года выдалось для него самым беспокойным в жизни. Свадьба то ли состоится, то ли нет, — наречённая тёща закатывает истерики, деньги тают, карта не идёт, читатель охладел, критик нарывается.
7 августа — очередная идиотская гнусность «Северной пчелы» — последнее известие из испанской Америки! Тамошний один поэт, «тоже подражатель Байрону», любил рассказывать, что будто бы его прадед или прапрадед был чёрный принц, а в архиве доискались по старинным бумагам, что он был — чёрный раб, дикарь! Какой урок тщеславному: а не кичись, не кичись, не чванься — знай, Сверчок, свой генофонд!
Вот «Литературная газета» 9-го августа и поместила текст такой: