Черные бровки надломились, и рот стал совсем мягким.
— За что же?
— Как за что? Очень просто...
Я силился припомнить всю комаровскую аргументацию.
— Во-первых, — это дезертирство. Дезертировать с фронта нельзя ни к какому мужу. Потом — шкурничество... Потом — измена пролетарскому делу... Вот!..
Рояль стоял поблизости. Леночка уронила головку на его блестящую клавиатуру. Я засунул руки в карманы, собираясь уйти. Но, нет — это не все. Под рукой — рогатка. «Отдать, отдать сейчас же». Резина со стоном отделялась от дерева.
— На, возьми свою принадлежность.
— А чем же ты будешь стрелять птиц? — И она зарыдала.
Я побежал отсюда, сшибая мебель, топча ковры, — побежал, чтобы самому не расплакаться.
Ветер разбойничал на улице, во всем ему покорной. Редкие окна светились умоляющими огоньками, деревья заламывали руки в безмолвии, и лихому ветру стало тоскливо от этой животной покорности: он ушел к морю. Город шевелился, оправляясь от страха. Кто-то невидимый у стены твердым голосом звал маму и просил хлеба; одинокий звонок дребезжал в переулке.
Я шел посреди мостовой. Я пел громко.
Ах, зачем ты меня целовала,
Жар безумный в груди затая,
Ненаглядным...
— Товарищ, документы пред’яви. — Матросы в куцых бушлатах прочли мое удостоверение.
Ненаглядным меня называла
И клялась:я твоя, я твоя.
Совсем близко завязалась перестрелка. Город-трусишка открыл пальбу, когда ветер уже искал счастья в море, под Очаковом.