Тут же он счел патриотическим долгом внести ясность в вопрос, о котором тогда было много разговоров — об отношении между поколениями: «Наше единство в нашей марксистской философии, в нашем историческом оптимизме… Некоторые критики говорят, что советская молодежь, молодые советские литераторы не помнят своего родства, что мы отвергаем то, что было завоевано нашими отцами, не уважаем своих отцов, что вообще советская молодежь, дескать, противопоставляет себя отцам. Особенно любит такие выводы на Западе буржуазная реакционная пресса. Мне хочется по этому поводу сказать, что все это неверно, все это глубоко неправильно. Мы уважаем своих отцов и любим своих отцов». Какая мужественная, сокрушительная отповедь реакционерам Запада.
Право, окажись на той встречеМаяковский или Николай Островский, они едва ли могли бы сказать лучше. Но, разумеется, они уж наверняка не позволили бы себе в конце речи такого угодничества, как Аксенов: «Я благодарен партиии лично Никите Сергеевичу за то, чтоя могу с ним разговаривать, могу с ним советоваться».Видимо, только регламент помешал добавить: «Могу смотреть на него, могу дышать с ним одним воздухом, могу здесь, в Кремле, воспользоваться тем же сортиром, что и дорогой Никита Сергеевич».
Впрочем, что ж, Аксенов был не одинок. Вот что писал Хрущеву дня через три после встречи бурный гений Эрнст Неизвестный: «Дорогой Никита Сергеевич! Я благодарен Вам за отеческую критику. Она помогла мне… Никита Сергеевич, я преклоняюсь перед Вашей человечностью, и мне много хочется писать Вам самых теплых и нежных слов (так в тексте. —
Да что Аксенов, что Неизвестный! Сам твердокаменный титан Солженицын после новой встречи на Ленинских горах 8 марта 1963 года, почтительно не решаясь обеспокоить самого Хрущева, писал как высшему арбитру — В. С. Лебедеву, его чиновному помощнику. Речь шла о пьесе «Олень и шалашовка», которую решительно отвергал Твардовский: «Я хочу еще раз проверить себя: прав ли я или Александр Трифонович. Если Вы скажете то же, что он, то я немедленно забираю пьесу из театра «Современник»… Мне будет больно, если я в чем-либо поступлю не так, как этого требуют от нас, литераторов, партия и очень дорогой для меня Никита Сергеевич Хрущев». Ему будет больно… Вот так и в 45-м году говорил он следователю: «Мне будет больно, товарищ Езепов, если я вас огорчу». И закладывал друзей, даже родную жену, будто бы антисоветчиков…
Но вот что рассказывает об Аксенове его великий друг Евгений Евтушенко… По данным биографического справочника «Русские писатели XX века» (М., 2000) оба друга живут сейчас в Америке: Василий, видите ли, аж в самом Вашингтоне, а Евгений — в Оклахоме (это вроде наших Тетюшей). Они, получив звание профессоров, занимаются там просветительской деятельностью. Но и тот и другой не забывают свою горькую родину. О Василии уже сказано, а Евгений в прошлом году на страницах «Литгазеты» затеял небывалую в русской литературе — через океан! — склоку с Риммой Казаковой: кто из них больше еврей. Он ей лепил в глаза через Атлантику: «Твой муж был Радов-Вельш! Еврей!» Она ему в ответ: «Твой отец Исаак Гангнус! Еврей!» и т. п. Я, признаться, никого из них не держал за еврея, но теперь и не знаю, что думать.
Когда Евтушенко жил еще в России, то в ароматной статье «Фетхование с навозной кучей» на страницах той же «Литгазеты» рассказывал о Аксенове удивительные вещи. Оказывается, после участия во встрече с Хрущевым 8 марта 1963 года, на которую попал на сей раз сразу после возвращения из Латинской Америки, он в кругу друзей в каком-то темном подъезде гвоздил высокопоставленных собеседников: «Банда! Эта банда способна на все!» и т. д. Вот так марксистское единство… А позже в Коктебеле, оказавшись в общественной столовой, изрядно тяпнув и, как видно, не успев закусить, вскочил на стол и с этой горней высоты обрушил свой гнев на простых работяг, стоявших с подносиками в очереди: «Вы знаете, кто вы такие? Вы жалкие рабы!.. Вы рабы!., рабы!.. рабы!» Вот вам и дружба поколений… Так он выражал протест против ввода наших войск в Чехословакию. Но причем здесь посетители дешевых забегаловок? Если ты против, то у тебя, писатель и собеседник властителей, больше ответственности и больше возможности для протеста, чем у рядового работяги.
Евтушенко назвал этот приступ антинародного недержания «речью, достойной Перикла». Но, во-первых, Перикл, когда пил, то хорошо закусывал. Во-вторых, никогда не произносил речей в нетрезвом виде. В-третьих, он уважал своих соотечественников, в том числе демос. А наш оратор на высоких трибунах лебезил и угодничал перед властью и тут же тайно проклинал и поносил ее, и в этом своей вины и стыда, конечно, не видит: «Этот социализм нас всех сделал ханжами» (3, 354). Кто же еще!