Впрочем, Сесиль не виновата в том, что лучи Рима, которые она отражает и собирает в фокусе, гаснут с той минуты, как она оказывается в Париже; виноват тут самый миф Рима — при малейшей попытке, пусть даже самой робкой, облечь его плотью он выявляет свою двойственность и выносит тебе приговор. Неудовлетворенный парижским бытием, ты втайне уповал на возвращение к Рах Romana, имперской системе мира, организованного вокруг некой столицы, это мог бы быть даже не Рим, а, скажем, Париж. Все свои слабости ты оправдывал надеждой, что две эти жизненные линии могут слиться воедино.
Другая женщина — не Сесиль — в этих условиях также утратила бы всю свою власть; другой город — не Париж — также привел бы ее к утрате этой власти.
Так в твоем сознании исчерпывается один из величайших периодов истории, эпоха, когда мир имел центр и не только земля была центром сфер Птоломея, но и у земли был свой центр Рим; потом он переместился, после падения Рима пытался утвердиться в Византии, а значительно позднее в императорском Париже, и черная звезда железных дорог Франции стала как бы тенью звезды римских императорских дорог.
Но воспоминание об империи, столько веков владычествовавшее над воображением европейцев, отныне уже не в силах влиять на судьбы грядущего мира — границы мира раздвинулись для каждого из нас, и он поделен теперь совсем по-новому.
Вот почему, когда ты сделал попытку приблизить к себе мир империи, его образ распался; вот почему, когда Сесиль приезжает в Париж, небо, сияющее над ней в Риме, тускнеет и она становится похожей па других женщин.
Ты думаешь: «Хорошо бы показать в этой книге, какую роль может играть Рим в жизни человека, живущего в Париже; эти два города можно представить себе как бы наложенными один на другой — один как бы в подполье другого, а между ними потайные лестницы, знают их лишь немногие, и пи один человек не знает их все, а стало быть, при переходе из одного места в другое могут неожиданно обнаружиться кратчайшие и окольные пути, стало быть, расстояние от одной точки до другой, путь от одной точки до другой может оказаться различным, смотря по тому, насколько ты осведомлен, насколько ты освоился в другом городе, а стало быть, всякое измерение будет двояким, и пространство Рима будет для каждого в большей или меньшей степени видоизменять пространство Парижа, то приближая далекое, то заводя в тупик».
Старик итальянец напротив тебя встает, с усилием снимает с багажной сетки большой черный чемодан и выходит из купе, делая жене знак следовать за ним.
Пассажиры уже тянутся по проходу с багажом в руках и толпятся у выхода.
Поезд минует станцию Рим-Остьенсе с белым острием пирамиды Цестия, чуть выступающим из темноты, а внизу виднеются первые пригородные поезда, прибывающие на станцию Рим-Лидо. Отопительный мат — его ромбы напоминают идеальный график железнодорожного грузооборота *- как бы инкрустирован пылинками и мелким мусором, накопившимся за минувший день и минувшую ночь.
На другое утро, в четверг, ты пошел осматривать Золотой дом Нерона, как обещал Сесиль, — накануне в полночь ты проводил ее на улицу Монте-делла-Фарина, номер пятьдесят шесть, и она, поглядев на тебя и прочитав в твоем взгляде желание, сказала, что в этот час тебе к ней зайти нельзя: семейство Да Понте еще не спит; а в четверг вечером ты ужинал с пей в ее комнате среди четырех видов Парижа и старался на них не глядеть, потому что они мешали тебе рассказывать.
Ты смог описать ей свое посещение дома Нерона только тогда, когда вы погасили лампу и легли в постель, а в открытое окно проникал свет лупы, легкий ветерок, отсвет ламп из соседних домов, да еще мотороллеры, шумно разворачиваясь на углу, отбрасывали на потолок оранжевый отблеск своих фар.
Ты ушел от нее, как всегда, после полуночи и вернулся в отель «Квиринале»; рана начала затягиваться, но рубец был еще совсем свежий; от малейшей неосторожности она могла раскрыться; вот почему ты ни словом не обмолвился о вашей совместной поездке в Париж, вот почему на другой день в пятницу, вопреки твоим опасениям, она не заикнулась о ней ни во время обеда в ресторане на площади Терм Диоклетиана, ни прощаясь с тобой на платформе, когда она неотрывно глядела на тебя и махала тебе рукой, а поезд отходил от перрона.
Ты завоевал ее вновь; казалось, все забыто. Вы оба никогда не возвращались к этой теме, но из-за этого-то молчания болезнь неизлечима, из-за этого обманчивого, преждевременного заживления в глубокой ране развилась гангрена, и она так страшно нагноилась теперь, когда ее разбередили толчки, встряски и ухабы этой дороги.
— Прощай! — крикнул ты, и она бежала за поездом, улыбаясь и тяжело дыша, и была так прекрасна в короне черного пламени своих волос. И у тебя мелькнула мысль: «Я боялся, что потерял ее, но я обрел ее вновь; я дошел до края пропасти, об этом никогда нельзя заговаривать; но отныне я сумею ее удержать — она моя».
На отопительном мате ты видишь собственные ботинки, испещренные серыми бороздками.