Винсент вспоминает пикап, все еще припрятанный в гараже. Старый верный друг. Всего несколько дней назад он его вывозил размяться, заплатил за хранение. Он еще понадобится — если Реймонд объявится.
Первый раз это случилось, когда ему было восемь. Они жили в каком-то хипповском ашраме. Они с мамой очутились в больнице в Мидлтауне, после того как мама утащила его от тамошнего психопата-гуру, который утверждал, что Винсенту достаточно поставить клизму с кофе и дать свежего морковного сока. Впервые в жизни Винсент обрадовался, увидев, что к нему идут со шприцом. Он и сейчас бы от шприца не отказался. У него начинает теснить грудь.
— Мы поехали за город, туда, где огромные парники посреди поля. Брат остановил машину и сказал: «Вот, гляди, все это принадлежит корейцу».
Винсент ждет, пока публика переварит сказанное. Да и ему нужна передышка.
— «Ну, давай, — сказал брат. — Сходи посмотри». Вокруг не было ни души. Сквозь нечто вроде парашютного шелка струился свет — на столы, заставленные аккуратно подписанными ящиками с землей. В каждом была зеленая былиночка — росточек чего-то.
Винсент наконец завоевал внимание, как раз вовремя. Пульс у него то учащается, то замедляется. Носовые пазухи начинают болеть.
— Жаль, не могу описать, как это было прекрасно — легкий весенний ветерок, прозрачный, чистый свет. Ряды контейнеров, влажная почва, крохотные зеленые побеги — и все это длиннющими рядами. Брат сказал: «Какой-то корейский…» Он употребил слово, которого я в таком обществе повторять не стану. — Но публика разочарована. Ах так — пожалуйста! — Корейский ублюдок. — Он ждет, когда публика, ахнув, ужаснется. — Но я не об этом думал. Я думал: неважно, кому принадлежит эта красота, главное — она есть. Мне было все равно, какого цвета кожа у этого человека, из какой он страны приехал. Я думал только, что все это так же прекрасно, как луч зимнего солнца, стелящийся по полу.
А где Бонни? Слушает? Заметила, как он правильно все сказал?
— И тут появляется кореец и спрашивает, что нам надо. Смотрит на нас с братом и сразу понимает, кто мы такие.
Винсенту кажется, что ему зажали нос. Он под водой, тонет. Но надо продержаться еще несколько секунд. Он почти дошел до кульминации.
— Я улыбнулся этому корейцу. Похвалил его парники. А брату сказал: «Пошли отсюда, а? Давай оставим его покое!»
Покой… Как ласково звучит это слово, как отчаянно нужен Винсенту покой. Кому не хочется увидеть, как лев возляжет рядом с ягненком, как все будут внимательны друг к другу, и каждый ребенок будет сыт, счастлив, спокоен. Мир и покой повсюду. Отличная концепция. Он — за. Вот только сейчас ему хочется одного — прикорнуть. Подремать минут десять, оказаться ненадолго в тихом месте, где тебя не приветствуют овациями и криками.
Ему уже наплевать, что так приветствуют его, что он справился, что все получилось. Лучше бы все они замолчали и дали ему отдохнуть, отпустили его туда, где есть кислород, которым можно дышать, где вообще есть воздух.
А здесь уже почти невыносимо. Он слышит свое свистящее дыхание, но словно издалека. Кто-то еще заходится в кашле. А ему — ему нужно закрыть глаза, полежать на солнышке…
Тело обволакивает умиротворяющая тяжесть. Это еще лучше, чем спать. Лучше, чем торчать. Он почти отстраненно думает, не умирает ли он, и свет, который он видит, — не свет ли это в конце тоннеля?
Мейер замечает, как хватает ртом воздух Винсент, пускаясь в пространные описания корейских парников. Мейер уже не думает: «Мой голем». Он думает: «Мой блудный сын». Какая честная, берущая за душу история, как тронуты слушатели этим простым рассказом о том, что человек может понять, насколько правильно и хорошо любить и сострадать. Мейер гордится тем, с каким достоинством, как искренне и правдиво говорит Винсент. И гордится собой — что нисколько не расстраивается, а, наоборот, радуется тому, что Винсент его переиграл, что его речь превзошла рассуждения Мейера о клетках веры и нравственном трамплине.
Наверное, то же чувствуют или должны чувствовать родители. Но прежде Мейер не понимал, как можно триумфом другого наслаждаться не меньше, чем своим. Как и Винсент, Мейер всего за несколько недель проделал длинный путь. Он поборол ту мелочную зависть, которую испытал на первой пресс-конференции Винсента.
Может быть, поэтому Мейер не сразу замечает. А может, просто все начинается медленно, перемена интонации, пара проглоченных слогов, пауза перед трудным словом. А затем — едва заметный сбой, легкое изменение ритма.