– Эй, нет! – Андрей потянул носом кровавую жижу, сглотнул, ощерился. Он был сейчас как перегретый паровой котел: давление росло, распирало изнутри грудную клетку и гортань, давило на небо, добавляя голосу вибрирующих обертонов. – У твоего отца, Петька, рак. И осталось ему пару месяцев, не больше. А тебе не сказали! Потому что ты, Петька, отца любишь. Он же герой у тебя! Танкист бывший, в Афгане воевал. Ты же любишь его, да? Он, может, единственный человек на земле, кого ты любишь. Мать-то твою за что любить? Все знают, что она гулящая и спит в гостинице с командировочными, когда на смену выходит. Скоро ты, Петька, с одной только матерью останешься…
Калякин бил Андрея ногами, заодно попадая по Серёне. Тот в конце концов отполз в сторону; сидел, скорчившись, на земле и подвывал. Калякин тоже, кажется, плакал – если считать плачем хриплый звериный вой, который Андрей слышал сквозь грохот в ушах. Пульс бил в барабанные перепонки одновременно торжественно и тревожно. Но он удачно упал: кувалды калякинских ног не доставали до головы, били в основном по нижней части свернувшегося в почти клубок тела. Но и туда взбешенный, слепой от ярости и боли Калякин попадал через раз: ватные удары по живой плоти чередовались с беззвучной долбежкой по стене хрущевки; каждая встреча тяжелых ботинок с металлом гаража знаменовалась дребезжанием, переходящим в гулкий, почти колокольный звон. Этот набат спас Андрея от смерти: рано или поздно Калякин, конечно, догадался бы пустить в ход руки-оглобли и вытащить врага из спасительной щели. Но тут над их головами с треском распахнулось окно, и визгливый голос проорал:
– Пошли вон, недоноски! Нет покою от вас, выродки! Каждый день кому-то морду бьют!
Вопли из окна произвели на Калякина эффект, противоположный тому, на который, видимо, рассчитывала нечаянная Андреева защитница: он стал молотить по врагу чаще и прицельнее.
– Вон пошли, вон, во-о-он! Милицию вызову! Милиция, милиция! Ноль-два! Ноль-два! Набираю, набираю уже!
Надежда на скорое окончание экзекуции подействовала на Андрея как анестезия: пинки отдавались уже не болью, а сгустками жара. Вспыхнув в ногах, они прокатывались по телу, разлетались жалящими искрами внутри черепа; и на какое-то время Андрей перестал воспринимать реальность и себя в ней. А когда очнулся, понял, что стало тихо.
Он выбрался из расщелины между гаражом и стеной дома, поднялся на слабые ноги, медленно прошел несколько метров. Подобрал свою сумку. Достал первую попавшуюся тетрадь, вырвал несколько страниц, морщась, обтер лицо, высморкался. Посмотрел вверх: солнца видно не было, но свет пробивался сквозь туманную пелену и заставлял щуриться. Сузив глаза, Андрей глядел на низкое белесое небо – долго, пока с лица не сошла неосознаваемая гримаса боли. Опустив голову, он заметил в окне плохо различимое лицо и улыбнулся ему разбитыми губами. Цветастая штора задернулась резко, со странным звоном, слышным даже через стекло.
Он стянул с себя куртку, бросил ее на землю, тут же, рядом с клетчатыми листками, густо усеянными кровавыми кляксами. И потом, позже, он ни разу не купил и не сшил себе ни одной вещи из вельвета. Но в 1999 году вышла песня, которую он полюбил сразу и навсегда: Сантана и Роб Томас, «Smooth». Если б звуки можно было потрогать руками, эта музыка на ощупь была бы точь-в-точь как та куртка: рыжая, мягкая, в бархатистый рубчик. С пустыря, где осталась лежать его изгаженная обновка, Андрей шел в одном свитере, со вкусом крови во рту и твердой уверенностью в том, что его побили в последний раз. Потому что тех, кого боятся, не бьют. Сторонятся. Ненавидят. Могут убить. Но не бьют.
Дома никого не было: отец уехал в какой-то колхоз за материалом, мать минимум до шести на работе. Прямо в коридоре Андрей разделся до белья, сваливая грязную одежду на пол; встал перед зеркальной дверцей гардероба. На разбитое лицо смотреть было неприятно, но он смотрел. И на него из зеркала жестко и внимательно глянул кто-то новый, еще вчера незнакомый. Не отводя взгляда, Андрей одним движением дернул вниз трусы, переступил через них, ногой откинул в сторону синюю сатиновую тряпку. Линолеум приятно холодил горящие ступни.
Он рассматривал свое тело как чужое: рассудочно, отстраненно, почти равнодушно. На ногах, на бедрах – бордово-черные пятна. Есть и на груди, но немного. Он повел плечами, глубоко вздохнул. Кости целы, даже ребра не сломаны. Это хорошо. А синяки сойдут. У матери в холодильнике мазь от ушибов была, надо намазаться после душа.
Душ. Душ – обязательно, да. Пока Андрей шел домой, ему казалось, что он насквозь провонял заплеванным пустырем, что от него несет Калякиным и Калашовым, ссыкуном Калашовым – особенно. Но сейчас он пах только самим собой. И победой. У нее был кисловато-резкий запах пота и железистый вкус крови. Все это надо смыть.
Он снова окинул взглядом худощавую фигуру в зеркале. Росту бы прибавить – хоть сантиметров двадцать-тридцать. Но это вряд ли. Он и так почти перерос отца, а мать еще ниже. Но это ничего. Многие великие люди были небольшого роста.