Карта перекраивалась с небрежной самоуверенностью, и даже Россия подверглась разделу, чтобы установить четкую границу между Восточной Европой и Азией, между европейской республикой Востока и самим Востоком как таковым. Консолидация Восточной Европы в одно целое была затем представлена как возмещение России за понесенные ею потери. Подобные геополитические фантазии недалеко ушли от замыслов Вольтера, которые он взволнованно излагал в письмах к Екатерине, и пока де Сад занимался творчеством в Бастилии, эти фантазии обретали второе дыхание. Начиная с 1788 года Иосиф и Екатерина вновь вели войну с Оттоманской империей. Армия Габсбургов опять осадила Белград, а русская армия вступила в Молдавию. Дипломаты работали над сложными схемами взаимных компенсаций, отрезая и передавая из рук в руки части Польши и Оттоманской империи во имя жадной утопии стратегического равновесия. Этот международный кризис достиг своей наивысшей точки с территориальными разделами Польши в 1793 и 1795 годах.
Поначалу казалось, что турецкая война Екатерины предоставила полякам шанс вернуть себе независимость; это они и попытались сделать на Четырехлетнем сейме 1788–1792 годов. Тем самым, когда в 1789 году разразилась Французская революция, в Польше была в разгаре своя, параллельная революция; обе они в 1791 году произвели конституции. В польской революции ведущую роль играл сам Станислав Август, которому помогали два итальянца, служившие связующим звеном между ним и философами Просвещения, остававшимися за границей. Сципионе Пьятолли, прибывший в Польшу из Флоренции как частный учитель, в конце концов участвовал в написании польской конституции. Филиппо Мацей, работавший в Европе на Патрика Генри и Томаса Джефферсона во время американской Войны за независимость, теперь представлял Станислава Августа в революционном Париже, состоя в дружеских отношениях с Лафайетом. В 1790 году, когда Станислав Август пожертвовал свои драгоценности на дело независимости, Мармонтель из Франции приветствовал его патриотизм и послал новое издание «Велизария», первое издание которого за двадцать лет до того было посвящено Екатерине. Польский король ответил, что похвала из Парижа напомнила ему о словах, сказанных Александром Македонским: «О, афиняне, что только не сделаешь, чтобы заслужить вашу похвалу!» Он подчеркнул, что не собирается нескромно сравнить себя с Александром, а лишь уподобляет Париж Афинам древности
[725]. В этой формуле вновь подтверждается иерархия европейских наций, остававшаяся в силе, даже когда и Франция и Польша были заняты каждая своей революцией.Французские революционеры, со своей стороны, приветствовали польскую конституцию 3 мая 1791 года с умеренным энтузиазмом и неуверенной снисходительностью. Самые преувеличенные восхваления польской конституции во всей Западной Европе раздавались из уст Эдмунда Бёрка, красноречивейшего из всех идеологических противников Французской революции. Он одобрял бескровность польской революции, подчеркивая тем самым, как потрясен он был революцией французской. Изумляясь, что поляки, «не имеющие искусств, промышленности, торговли или свободы», неожиданно произвели «счастливое чудо» мирной революции, он явно смотрел на них глазами Западной Европы. Тем временем французские революционеры поставили польских революционеров на место, особо подчеркивая их отсталость. Камилл Демулен в 1791 году допускал, что, «принимая во внимание точку, откуда польский народ начал свой путь, видно, что, если говорить относительно, они сделали столь же большой рывок к свободе, как и мы»; другой парижский революционер с удовольствием отмечал, что пример Франции «повторяют на окраине Европы». В обращении к французам оговорка об относительности польской революции принималась как данность: «Польша только что совершила революцию, без сомнения, очень достойную для этой страны, но, господа, желали бы вы иметь такую конституцию?» Французские революционеры могли обратиться и прямо к полякам, в любимой риторической манере эпохи Просвещения, предписывая им, например, усовершенствовать свою революцию, предоставив свободу крестьянам
[726]. Подкупленный русскими Жан-Клод-Ипполит Мейе де ла Туш утверждал, что «Франция и Польша не имеют между собой ничего общего» [727]. Робеспьер Неподкупный, напротив, исключил всякие иерархические сопоставления между революциями и выдвинул нелепое утверждение, что «французский народ, как кажется, обошел остальное человечество на две тысячи лет».