Тем временем в мае 1992 года, вдали от этнических войн Восточной Европы, Михаил Горбачев прибыл в Фултон, штат Миссури, чтобы там же, где Черчилль выступал в 1946 году, заявить об окончании «холодной войны», накинув риторический покров на «железный занавес». Однако культурные конструкции на карте Европы разделили континент задолго до «холодной войны», и разделение это остается с нами, хотя его редко замечают и обычно понимают превратно. Горбачев видел «железный занавес» с обратной стороны и размышлял о его культурных последствиях. «Мы — европейцы», — объявил он в 1987 году в своей книге «Перестройка». «История России является органической частью великой европейской истории». Он тоже перечисляет многочисленные народы, но не для того, чтобы напомнить о враждующих племенах Средневековья: «Русские, украинцы, белорусы, молдаване, литовцы, латыши, эстонцы, карелы и другие народы нашей страны все внесли весомый вклад в развитие европейской цивилизации» [933]. Употребляя слово «цивилизация», он бросал нам вызов, призывая нас переосмыслить карту Европы в нашем сознании.
«В Западной Европе, — пишет Чеслав Милош, — достаточно быть выходцем из этих редко посещаемых земель на востоке или на севере, чтобы к тебе относились как к пришельцу из созвездия Большой Медведицы, о которой известно лишь одно — что там холодно». В своих мемуарах под названием «Семейная Европа» он стремится представить себя, польского поэта, родившегося в Литве, через свои отношения со всем континентом: «Несомненно, я могу назвать Европу своим домом, но таким, который отказался признать себя единым целым. Словно под воздействием какого-то самопровозглашенного табу, он разделил своих обитателей на две категории: члены семьи (сварливые, но респектабельные) и бедные родственники» [934]. В его автобиографии чувствуется неспособность примириться с тем, что Западная Европа отказывается признать его полноправным членом семьи и относится к нему как к пришельцу с холодных границ континента. Поэтому ему пришлось рассказать свою собственную историю: «Если я хочу показать, на что похожи люди с востока Европы, мне остается поведать о себе».
Эта книга — о том, как западноевропейские интеллектуалы изобретали Восточную Европу. Милош пишет, что восточноевропейские интеллектуалы не могли оставить без ответа навязываемые им образы и формулы, изобретенные в Западной Европе. История этих попыток дать ответ Западной Европе могла бы вылиться в еще одну книгу, где были бы описаны сложные культурные стратегии сопротивления, присвоения, защиты, совиновности и ответных атак, которые использовались в разных странах Восточной Европы. Написав книгу о Западной Европе, я хочу предоставить Европе Восточной хотя бы заключительное слово. Чей голос так звучен, чьи книги так поразительны, что их можно противопоставить блеску, эрудиции и самоуверенности философов Просвещения? Конечно, Льва Толстого; конечно, «Война и мир». Ибо тема «Войны и мира», несомненно, — самонадеянность западноевропейского вторжения в Восточную Европу.
Драматическую напряженность его описанию придают взаимоотношения Толстого с французскими источниками вроде мемуаров Филиппа-Поля де Сегюра и многих других; Толстой зависит от них, стремясь воссоздать французское восприятие событий, и одновременно хочет дистанцироваться от него. Он даже прямо цитирует французские источники, хотя и с неизменной иронией, например называя Москву «азиатской столицей» с ее похожими на «китайские пагоды» церквями. В «Войне и мире» сам Наполеон, завидев Москву, взволнованно говорит об «этом азиатском городе с бесчисленными церквями», а затем представляет его в виде «восточной красавицы», которую он вот-вот лишит невинности. Он требует карту: «В ясном, утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его». Увлеченность Наполеона картой и подразумеваемая связь между нанесением на карту и обладанием показывают, как ясно понимал Толстой просвещенческую концепцию Восточной Европы. Более того, пока Наполеон переводит взгляд с карты на город и обратно, Толстой вновь иронично демонстрирует свое понимание этой концепции. Наполеон в его описании глядит на «древние памятники варварства и деспотизма» и исполняется решимости показать русским «значение истинной цивилизации» [935].