— Предположим, я соглашусь заплатить сто рублей? Что тогда?
— Она будет у вас в услужении, и вы сможете спать с ней.
— А если она не захочет?
— О, так не бывает. Вы вправе побить ее.
— Допустим, она согласится. Скажите, если я попользуюсь ей и она мне понравится, смогу я оставить ее у себя?
— Говорю вам, вы будете ее хозяином, и, если она убежит, вы можете требовать, чтобы ее поймали; правда, она может вернуть вам эти сто рублей, которые вы за нее заплатили.
— А если я оставлю ее при себе, сколько я должен платить ей в месяц?
— Ни копейки. Только кормите, поите и отпускайте ее в баню по субботам, чтобы она могла в воскресенье пойти в церковь.
— А смогу я взять ее с собой, когда уеду из Петербурга?
— Только с особого разрешения и внеся залог. Хотя она и ваша рабыня, но прежде всего принадлежит императрице.
— Что ж, превосходно, устройте это для меня. Я заплачу сто рублей и возьму ее с собой; поверьте, я не буду обращаться с ней как с рабыней. Однако я полностью на вас полагаюсь и надеюсь, что меня не обманут
[116].Итак, Казанова, легендарный мастер возведенного в науку искусства соблазнения, принужден теперь учиться правилам игры на новом поле. Ключ к этим правилам — слово, от которого ему явно становилось неловко, и это слово — рабство.
Путешественники часто называли этим словом крепостную зависимость, да и вообще тяжелые условия, в каких жили крестьяне России, Польши и европейских владений Оттоманской империи. Это слово входило в состав формирующейся концепции Восточной Европы, объединяя соответствующие страны на основании некоторых сходных черт их социоэкономической структуры. Авторы современных нам учебников принимают эти черты как само собой разумеющееся: «В отличие от Запада, крестьяне Восточной Европы в XVI–XVIII веках потеряли свою свободу»
[117]. В XVIII веке, однако, представления о «Восточной Европе» еще не стали набором аналитических категорий и складывались постепенно, на основе сравнений и различных точек зрения.Казанова не особенно интересовался социоэкономическими структурами и воспринимал покупку девицы скорее как проявление местных сексуальных норм, чем форму феодального порабощения. Тем не менее он был достаточно осторожен и попытался избежать ключевого слова, обещая не обращаться с девушкой как с рабыней. Для Казановы эти новые возможности для сексуальных приключений показывали, что в русской жизни имелись азиатские черты: наутро, когда он отправился платить сто рублей, его приятель сказал, что может устроить ему «гарем любой величины». Отец девушки у себя в «хижине» возносил хвалу Николаю Угоднику «за ниспосланную удачу» в ожидании сделки и предложил Казанове проверить, невинна ли его дочь. Тот опять почувствовал себя неловко («Мое воспитание не позволяло мне оскорбить ее подобным осмотром»), но тем не менее «сел и, зажав ее между ног, проверил ее и обнаружил, что она была нетронута. По правде говоря, я бы не выдал ее, даже если бы это было не так»
[118]. Накануне, однако, он беспокоился, что его обманут. С одной стороны, постоянное использование эвфемизмов выдает неловкость Казановы — как-никак, овладение оказалось постыдно легким; и все же клинически описанный «осмотр» явно будоражит его воображение, знакомя читателей с порнографией обладания. Наконец деньги заплачены отцу, тот отдал их девице, она — матери. Сделка заключена.