Элементы фантазии здесь тем более ощутимы, что, по собственному признанию д’Отрива, он не выходил из повозки по причине тошноты и едва ли мог внимательно изучить эти пять деревень. Свою фразеологию он, несомненно, почерпнул у Вольтера, особенно описание того, как крестьяне «вместе пьют плохое вино в нарушение поста и рамадана»; подобные отзвуки «Кандида», «Задига» и даже «Философического словаря» придавали его «путевым заметкам» сильнейший привкус литературности.
Если д’Отрив и мог иногда сойти за аббата-ораторианца, то лишь за такого, какие были типичны для эпохи Просвещения. Он горячо одобрял мирное сосуществование и даже взаимопроникновение разных религий.
Священники и имамы с одинаковым снисхождением относятся к союзам между приверженцами обеих религий. Нередко можно увидеть тюрбаны и образа укрывающиеся под одной крышей, и Коран с Евангелием, лежащими друг на друге
[290].Подобно тому как война между двумя империями, Русской и Турецкой, не имела никакого отношения к соперничеству между двумя стариками, религиозные войны, оказывается, никак не влияли на быт живущих в Болгарии вперемешку представителей различных вер. Чем больше д’Отрив пытался сосредоточить внимание на самих народах, населявших Восточную Европу, тем больше эти народы превращались в обычную литературную конструкцию эпохи Просвещения, скорее мыслительную, чем действительную. Д’Отрив объяснял религиозный мир в регионе «невежеством и грубостью необразованных и непросвещенных народов» и, как типичный аббат Века Разума, философски отпускал им грехи: «Этот религиозный скептицизм, столь миролюбивый и столь кроткий, показался мне в высшей степени простительным». Оказывается, населявшие Болгарию народы вовсе не были «дикарями, не способными разумно рассуждать ни о чем», хотя за неделю до того именно так, слово в слово, д’Отрив описывал болгар, обвиненных в воровстве и повешенных в Балканских горах. Лично совершив путешествие через Балканы, д’Отрив понял, насколько философски амбивалентна цивилизованность, и заключил с вольтеровской иронией: «Эти несчастные, таким образом, очень далеки от цивилизации, поскольку в них нет тех страстей, которые благодаря предрассудкам делаются столь распространенными и столь неискоренимыми»
[291].На Дунае, на границе между Болгарией и Валахией, д’Отрив задумался было о чуме, но отмел подобные мысли:
Окрестности Силистрии усыпаны кладбищами, которые вымощены свежими могилами; предместья напоминают пустыню, и, добавляя печальности этому пейзажу, воображению повсюду видится смерть, окруженная трупами и умирающими и изрыгающая из своего смердящего рта ядовитую заразу. Я не знаю, как передать впечатление, которое произвел на меня среди ужасов этой сцены воздушный змей, взвившийся в небо и весело плавающий над городом. Мысль о стайке детей, бегающих и возящихся вокруг его бечевки, тотчас же пронзила мою душу; их смех, который я, казалось, слышал, рассеял преследовавшие меня грустные видения, и две тысячи болгар, турок, армян, христиан, явившихся, чтобы увидеть наши флаги, услышать наши барабаны и есть из наших рук в течение более чем часа, уже не причинили мне страха — все благодаря этому змею
[292].«Воображение» д’Отрива разыгралось до того, что начинало подменять наблюдение: на смену зрелищу смерти является всепобеждающее зрелище радостных детей. На следующую ночь, уже переправившись через Дунай и оказавшись в Валахии, д’Отрив пережил новую «пытку», его «заели блохи». Он, однако, выстоял в схватке при помощи еще одного видения.