Вот что мадам Жоффрен, проживающая на улице Сен-Онорэ, отвечает по поводу портрета. Она признает, что в Варшаве, забывшись однажды от любови к своему королю, она пообещала ему оригинал ее портрета работы Натье; но по возвращении домой к ней отчасти вернулось хладнокровие, и она считает нахальством посылку своего портрета в Польшу[667]
.Она опасалась показаться «смешной», поднимая суету вокруг собственного портрета, однако те же доводы она могла бы привести и против самой поездки. Она повторила свой адрес, улица Сен-Онорэ, как бы подчеркивая, что никогда больше не отправится в Польшу, даже в виде портрета.
В конце 1767 года она признала путешествие в Польшу единственным «необычайным происшествием» в своей подробно спланированной и тщательно выверенной жизни, с еженедельными приемами художников по понедельникам и философов по средам. Она заверила Станислава Августа, что поездка все-таки была успешной:
Для меня она была вполне успешной. Я увидела моего короля, я увидела тех, кто его окружает, и, наконец, то, что я видела, я видела как следует; я довольна, что набралась смелости совершить эту поездку, и счастлива, что она прошла без всяких несчастных случаев. Вернувшись домой, я возобновила мою жизнь в обычном жанре[668]
.Все одобрение, высказанное мадам Жоффрен в адрес Польши, заключено в сфинксоподобном бормотании «то, что я видела, я видела как следует», но и того достаточно, чтобы показать, как она горда, что непосредственно ознакомилась с этой страной. К началу 1768 года, желая выказать молодость духа, она заметила, что, вопреки «рассудку, мудрости и размышлениям», ее сердце, «быть может, вернуло бы ее опять в Польшу». На самом деле Польша стала для мадам Жоффрен, как и для Руссо, краем, куда сердце ее имеет прямой доступ. Она говорила о Станиславе Августе с приезжими из Польши и немедленно увлекалась: «Я могу поверить, что я все еще в Варшаве»[669]
.В 1769 году, когда политическое положение Станислава Августа становилось все более бедственным, мадам Жоффрен не могла заставить себя задуматься о Польше: «Я прячу голову в мешок»[670]
. Тем не менее уже в следующем письме она строит фантастические предположения о том, что было бы, если бы она задержалась в Польше: «Нет сомнения, что, если бы я все еще была в Варшаве, все это все равно бы случилось». Политические противники короля постарались бы опорочить ее дружеские чувства к нему, дабы предотвратить любое возможное влияние с ее стороны. В конце концов, предположение, что она могла остаться в Варшаве, было менее фантастическим, чем идея, что ее присутствие изменило бы политические судьбы Польши — возможность, которую она, видимо, рассматривала, даже если и отрицала ее вероятность. При этом, благодаря своему посещению Польши, мадам Жоффрен могла претендовать на то, что в совершенстве понимает невероятно сложную политическую ситуацию в этой стране:Одни лишь дружеские чувства привели меня к Вашему двору, где я отлично увидела то, чего не могла видеть с того удаления, на котором я нахожусь; но я увидела это так хорошо, что сейчас, оттуда, где я нахожусь, я вижу все, что там происходит[671]
.Хотя она и уехала как раз накануне сейма 1766 года, на котором и разразился кризис, само ее путешествие придавало Польше прозрачность, позволяя ей ясно видеть все происходящее там издалека, из Парижа, даже с мешком на голове. Руссо, конечно, стремился добиться от Польши той же прозрачности, но так никогда в Польше и не побывал. Свет Просвещения, таким образом, позволял взгляду западноевропейского философа проникать даже в самые темные углы.