Читаем Изваяние полностью

Я внимательно слушал. На этот раз кто-то изобразил Офелию не с помощью линий и красок, а с помощью слов, и куда более точно и поэтично, с полным пониманием, что Офелия скорее знак, чем человек, или (что еще точнее) знак, слившийся с человеком совсем по законам сна, — сна, однако же ставшего реальной действительностью.

— Чьи стихи? — спросил я Колю. — Ваши?

— Нет, не мои. А Константина Вагинова. Ходит по Петроградской стороне и Васильевскому острову замечательный поэт и с помощью слов и ритма раскладывает века, как карты, и снова их соединяет. Он живет одновременно и в древней Александрии, и на Петроградской стороне, и в далеком будущем. Да, он настоящий поэт.

— Вам вредно слишком увлекаться поэзией, — сказал я. — Вы пишете диссертацию, и не о древней Александрии, а о такой прозаической вещи, как животная клетка.

— Но изучая клетку, — перебил меня Коля, — я высказываю гипотезу о возможности бессмертия, заложенной в этой клетке.

— Бессмертие! Бессмертие! Далось оно вам. Представьте себе лавочника, стоящего у своего прилавка не дни и годы, а тысячелетия. Вот что на деле означает ваше бессмертие.

— Но, во-первых, тогда не будет бакалейных лавок, и, кроме того, человек, не меняясь анатомически, будет меняться духовно.

— А вы имеете представление об автоматических людях?

— Пока нет.

— Ваше «пока» продлится не больше века. Я вспоминаю одного своего хорошего знакомого мудреца Спинозу…

— Позвольте, — перебил Коля, — от Спинозы нас отделяют века.

— Века? Согласен. Но я говорю не об этом Спинозе, а о другом, составленном из реализованных формул и гипотез.

— Вы несете какую-то чепуху, бред.

— А может, я хочу вам рассказать сюжет научно-фантастического романа, который пишу по ночам, когда в коммунальной квартире все спят и стоит такая тишина, какая бывает только в межзвездных вакуумах Вселенной.

— Почитайте как-нибудь отрывок из своего фантастического романа, — сказал Коля. — Или вы думаете, что я буду вас бранить за то, за что ругал Уэллса?

— Уэллса не нужно ругать. Уэллс о многом догадался, живя в своей провинциальной Англии.

— А вы? — вдруг спросил Коля почти шепотом. — А вы? О чем догадались вы?

— О том, что бессмертие не нужно.

— Нужно! Я могу это доказать.

— Кому нужно? Вам лично? Человечеству? Цивилизации? Или земной биосфере, которую это окончательно погубит?

— Это надо индивиду, личности.

— Для чего?

— Чтобы проявить все, что в ней заложено, не думая о болезнях и смерти.

— Вы, Коля, считаете себя диалектиком, — сказал я, — но не можете понять простую логику — единство конечного и бесконечного не может быть разорвано без последствий для общества, для цивилизации, ни… для этики. Я считаю бессмертие глубоко неэтичным.

— А я считаю неэтичной смерть и болезни.

— Болезни — это совсем другое дело, — сказал я. — Вот и боритесь с ними, Коля, изучая клетку и ее сложные механизмы. Но не замахивайтесь на время и не пытайтесь его отменить, заменив метафизической вечностью.

23

В те годы в Ленинграде мостовая была еще торцовой. На Васильевском острове кое-где между торцов зеленела робкая нежная травка, не один раз попадавшая в лирические стихи.

Впрочем, в стихи просилось все: и не раз воспетый сфинкс, стоявший напротив Академии художеств, и синенькое выцветшее небо (которое поэты почему-то называли «ситцевым»), и извозчики, лениво поджидавшие седокаиногда честного бухгалтера с парусиновым портфелем, слегка подвыпившего мастера с Трубочного или с завода имени Козицкого, а иногда растратчика, кидавшегося червонцами, я только очень редко налетчика, поспешно вскакивавшего в гоголевской конструкции бричку на старинных рессорах и с кожаным верхом и зловещим шепотом предупреждавшего:

— Ну-ка, гони веселей. А не то сразу попадешь в рай!

Растратчики и налетчики умели шутить, чувствуя, что из-под ног уходит почва и нэп доживает последние дни.

Тихо было на Васильевском острове, пожалуй, еще тише, чем на Петроградской стороне, и сфинкс на набережной, погруженной в гранитную тишину, мог общаться со столетиями, не мешая редким прохожим.

Академия художеств — это особый мир, и окна и двери выглядели так же, как во времена Пушкина и Гоголя, хотя из этих дверей теперь выходил уже не элегантновеличественный Брюллов, а скромные Петров-Водкин и Карев.

Знаменитый художник М., которого отнюдь не для того, чтобы снизить, мы называли василеостровским Тицианом, нисколько не походил на Петрова-Водкина, а тем более на скромного Карева, хотя тоже преподавал в величественном здании, похожем на застывшую, одевшуюся в камень классическую поэму, из которой время изъяло ее консервативный дух.

Василеостровский Тициан довольно часто сидел на скамейке в Соловьевском саду в величественно-созерцательной позе и о чем-то думал. С ним рядом обычно сидела Офелия, полная, но еще очень красивая дама, — дама, но не с собачкой, а с очень большим раскормленным кудрявым псом.

Перейти на страницу:

Похожие книги