А я, погружаясь в воспоминания, буду пытаться при помощи слов нарисовать Васильевский остров, профсоюзные собрания и фабрику-кухню — одну из модных новинок того времени.
Так думал я, лежа в сельской больнице, куда привел меня несчастный случай.
В деревню Шалово Лужского района я приехал по просьбе комсомольской ячейки писать картину для только что построенного сельского клуба, но моя картина, написанная в несколько условной древнерусской манере (под моего учителя Петрова-Водкина), почему-то не понравилась местным кулакам, и свое эстетическое кредо они мне высказали ночью, подкараулив меня на пустыре возле старенькой пуни. Мои критики изрядно потрудились, сломав мне два ребра и вывихнув руку. Их критическое выступление происходило в полной тишине, чтобы не привлечь внимания жителей села.
Попав в больницу, я впервые почувствовал глубокое удовлетворение от своей работы и утешал себя тем, что я был первым советским художником, который разделил с селькорами их опасный и благородный труд.
Не только сестра и сиделка, но и седоусый, похожий на Марка Твена сельский врач проявили много старания, чтобы вернуть мне здоровье. Я лежал у полуоткрытого летнего окна, где на страже моего покоя стояла березка на фоне синего деревенского неба, словно сбежавшего с картины Левитана.
Седоусый доктор вел со мной беседы о гражданском подвиге передвижников и жаловался мне на недосуг и на невозможность выполнить свое желание — съездить в Шалово посмотреть новый клуб, а заодно и мою карткну.
По тому, как он смотрел на меня своими насмешливыми марктвеновскими глазами, он, по-видимому, не очень-то верил в мой талант и считал, что свою славу я получил слишком дешево, отделавшись вывихом руки и двумя сломанными ребрами.
А слава между тем, действительно, не заставила себя долго ждать — ко мне уже наведывались секретарь райкома и корреспондент одной из центральных газет и репродукция с моей картины очень уж быстро появилась на странице иллюстрированного журнала «Красная панорама».
«Красную панораму» принес мне врач и, показывая репродукцию, не удержался и сказал:
— Не понимаю, за что вы подверглись нападению. Случайно, не стали ли вы жертвой ошибки? Не вижу в вашем произведении никакого криминала, за исключением одной промашки. Зачем вы выкрасили в оранжевый цвет коров и в синий лошадей?
И он укоризненно покачал пахнувшей сухими травами головой.
Я не сумел найтись и промычал что-то о новых веяниях в живописи и о декоративном подходе.
Оправдание звучало нелепо, не за декоративный же подход я подвергся нападению кулацких сынков, поджидавших меня на пустыре при свете слишком театральной луны.
Шаловские комсомольцы и комсомолки навещали меня в больнице, и я им рассказывал о том, как сидел в колчаковской тюрьме и подвергался допросам штабс-капитана Новикова. Не мог же я им рассказывать о зеленоглазом дорожном знаке, однажды грозившем мне пальцем, об искусственном Спинозе, об Офелии и о том, что такое вечность, — вечность, не подаренная праведникам господом богом за их усердные молитвы, а добытая цитологами, проникшими в тайное тайных клетки.
Комсомольцы и комсомолки уходили, немножко завидуя мне, словно я был тем самым сказочным колобком, который и контрразведчика оставил с носом, и от кулацких сынков ушел, отделавшись вывихнутой рукой и всего-навсего двумя ребрами.
Они приходили и уходили, бравые, чем-то похожие на пронзительную песню о гражданской войне, исполнявшуюся под гармошку, а я оставался на своей койке читать журнал «Безбожник», единственный журнал, который выписывала сельская больница, очевидно считая, что больным полезнее всего читать о том, что не было никакого Михаила-Архангела и что дева Мария такой же миф, как ее никогда не существовавший сын.
Когда я вернусь в свой век (опять чуть не оговорился и не сказал «домой»), я захвачу с собой журнал «Безбожник», больничное окно, березку и наивно-синее левитановское небо. Но вернусь ли я в свой век? Без помощи Офелии вряд ли мне это удастся. В свой век я вернусь или не вернусь, а свой Васильевский остров я скоро увижу.
И действительно, через несколько дней Васильевский остров встретил меня, вытянув по направлению трамвая, в котором я ехал, свои строгие и прямые линии.
Где-то на дне моего сознания висела коварная сельская луна, услужливо заменившая фонарь напавшим на меня кулацким сынкам, усмехались добродушно-насмешливые глазки старого врача и наклонялась вместе с синим небом милая березка, помогавшая врачу, сестре и сиделке поскорее поставить меня на ноги.
И вот я снова стою на ногах, на этот раз в трамвае, гостеприимно принявшем меня, когда я сошел с перрона Варшавского вокзала.