Не надо бояться большого искусства! Это сказал искусствовед, спокойный, рассудительный человек, проведший больше половины своей жизни среди картин, но сам не написавший ни одной. А я все-таки боялся и понимал, что мальчик, напугавший своим возгласом толпу, сумел заметить то, чего не увидел и не понял маститый искусствовед и лектор. Мальчик своим пятым или шестым чувством угадал, что перед ним не просто подобие, а нечто большее. К счастью для меня и для портрета (а может, и для самой Офелии), кроме мальчика, никто об этом не догадался. Но мне-то не было легче от этого. Я-то знал, что это был за портрет.
Меня видели на выставке слишком часто. Художники и искусствоведы подходили ко мне и что-то мне говорили. Их слова почти не задевали моего сознания. Я находился как бы вне реальности, потеряв контакт с явлениями и вещами обыденного мира, словно жил во сне.
— Вы нездоровы? — спросил меня лысый добродушный художник Васильев, чей по-куинджевски подслащенный пейзаж висел на той же стене, что и моя «Незнакомка».
— Я болен, — ответил я.
— Чем вы больны?
— Еще никому не известной болезнью. Мне кажется, что меня здесь нет.
— А где вы?
— Нигде.
— Ну! Ну! — пожурил меня пейзажист. — О вас так много говорят и пишут. Кто-кто, а вы-то знаете, что такое слава.
— А что это такое? — спросил я.
Он покачал головой.
— Смешной вопрос. Вы это знаете лучше меня. Вот взяли бы и объяснили.
— Слава — это что-то вроде беды, — сказал я. — Я чувствую себя глубоко несчастным. Я не нахожу себе места.
— Не верю! — перебил меня Васильев. — Вы кокетничаете. Каково станет вам, если завтра эту славу от вас отберут?
— Кто отберет? — спросил я.
— Случай, — ответил он.
— Какой случай?
— Мало ли какие бывают случаи.
Я вспомнил эти слова на другой же день, когда мне позвонили с выставки и попросили немедленно приехать.
— Вы положили непрочные краски и плохо загрунтовали холст, — сказал мне голос из трубки с явным упреком. — Впрочем, приезжайте. Увидите сами.
Я влетел в выставочный зал, как мальчишка, бегом. Вот стена. Вот… Но вместо портрета я увидел его эскиз. Это была уже не полная скрытой энергии прекрасная незнакомка Офелия, а ее смутное подобие, обычная картина, каких в зале было много.
Возле картины стояло несколько знакомых мне людей с огорченными лицами. Один из них показал на стену и сказал:
— Прямо загадка. На стене за ночь выступила сырость. Откуда она взялась? Она, конечно, могла повлиять. Но все же…
Другой, стоявший рядом (я не заметил выражения его лица), сочувственно пробасил:
— Эх, голубчик, голубчик. Не надо гоняться за заграничными красками. Наши лучше. Купил у контрабандиста или спекулянта тюбики. А они вас подвели. И не только вас, но и нас, членов выставкома? Что мы скажем теперь корреспондентам и публике?
— Скажите, что художник пришел ночью с кистью и испортил свою картину.
— Нет, нет, уважаемый. Эта версия не годится.
За моей спиной кто-то сказал, вздохнув:
— Был гений. И уже нет гения. Краски подвели.
40
Я был гением в течение почти трех недель. Три недели прошли. И я снова стал обыкновенным человеком.
Офелия отнюдь не обрадовалась, увидев меня. Она подумала, что я пришел ее просить.
О чем? Уж не о том ли, чтобы ее утраченный образ вернулся на потускневший холст и я снова испытал все своеобразие, весь крутой опыт человека, вознесенного вдруг на недосягаемую высоту?
— Нет, нет, — сказала она, подметая пол. — Не проси. Не могу. Я не могу оставить Колю на долгий срок. Мне трудно быть сразу в двух местах — у себя дома и на выставке. Коля чуть не сошел с ума, когда увидел меня после этого. Я перестала быть живым человеком, а стала своей тенью, эскизом. Да, да! Эскизом! С твоей стороны бессердечно требовать от меня и от Коли такой жертвы.
— Я ничего не требую, — возразил я, — но, пожалуйста, войди в мое положение. Кем я был на днях? И кем я стал сегодня?
— Коля тоже испытал нечто подобное. А сейчас он снова стал скромным аспирантом. И он доволен. Не требует от меня, чтобы я немедленно превратила его в Дарвина или в Пастера. Он хочет сам, своими силами добиться признания. А ты? Никак от тебя этого не ожидала. Я подарила тебе три такие недели! А тебе мало. Потерпи, когда-нибудь я превращу тебя в Микеланджело, в Эль Греко или в Веласкеса, и не на три недели, а на целых полтора или два месяца. Но для этого придется перенести тебя в шестнадцатый и в семнадцатый век. Не думай, что это мне так просто. За последние годы я стала быстро утомляться, и у меня уже нет той выдержки и энергии, что раньше.
— Ты меня не поняла, — сказал я. — Ты думаешь, я тщеславен? Ты думаешь, что мне хочется стать Веласкесом?
— А кем? Кем тебе хочется стать?
— Самим собой. Но не в семнадцатом и не в двадцатом, а в своем собственном веке. Мне хочется вернуться туда, где я родился и жил.
— Ах, вот чего тебе хочется. И ты думаешь, что я брошу все дела, комнату, прописку, Васильевский остров и своего Колю, чтобы исполнить твою прихоть?