— Что за холод у тебя, Висяша! — Мишель гулко бил себя ладонями по бокам и груди, чтобы согреться.
— Хоть волков морозь, — согласился Белинский, — а в кармане хоть выспись. Все источники прекратились, просить больше нет сил.
— Чем же ты живешь?
— На подаяние кухарки.
— Пошли обедать в трактир, — Мишель, заглядывая в зеркало, пытался расчесать гребнем кудрявую гриву.
— У тебя завелись деньги?
— Мне дал их один… приятель. Ах, славная история! Вчера попал я в один дом, где хотели послушать о Канте, о Фихте, то, се. Я разошелся часов на пять. Увлек их всех уж и не помню куда, наговорил с три короба о необходимости страданий для освобождения от бессознательных наслаждений.
— Для тебя это семечки, Мишель.
— Ха! Да будь среди слушателей ты сам, Висяша, я бы и для тебя нашел в своем запасе трансцендентальных и логических штук, чтобы потрясти твою страшную
Белинский стоял в изумлении.
— Ох, Мишель, Мишель! Если бы собрать Хлестаковых со всего света, то они были бы перед тобою Ванички и Ванюшки Хлестаковы, а ты один остался бы полный Иван Александрович Хлестаков.
— Быть по сему. Пойдем закажем селянки, да жареного барашка, да по дюжине блинов с икрой. Выпьем-закусим во здравие суженой нашей, философии!
Они вышли на яркий зимний полдень. Морозило. От лошадиных морд валил пар. Снег под шагами звонко повизгивал. Поднявшись из Столешников, они пошли по Дмитровке в направлении Страстного бульвара. Вдоль обеих сторон улицы привольно стояли желтые, зеленые, красные и коричневые каменные двух- и трехэтажные дома, особняки с колоннами, портиками, обилующие лепниной, венками, скульптурными изображениями львов и героев. Вокруг них за литыми узорными решетками уже выросли красиво разбитые сады. Москва давно отстроилась, пожар 1812 года способствовал ее украшению.
— Поберегись! — кричали лихачи-извозчики, пролетая мимо прохожих.
В трактире, похожем на ресторацию своими большими окнами, зеркалами, тяжелой люстрой с подвесками, свисавшей над головами посередине высокого потолка, народу было предостаточно. Свободный столик нашелся на антресолях. Друзья выпили по одной, по второй, согрелись, поели, закурили трубки.
— Ты почему блинков, грибочков не отведал, Висяша?
— Сказать по правде, опасаюсь. Тяжеленьки для меня.
— Чепуха. Под водочку, а?
Виссарион помотал головой, отказываясь.
— Тебе этого не понять, Мишель. Ты благородный, ты унаследовал от родителей благую организацию. Все ваше семейство — феномен в этом отношении. Твой отец не имел до женитьбы женщины, не был пьяницей, обжорой, злым, глупым, подлым. А мой отец пил и все такое, и оттого я получил характер нервический, родился с завалами в желудке. Да что говорить…
Виссарион с мягкостью смотрел на друга. Он был привязчив и неспокоен, прощал все обиды, влюбляясь в друзей, как отрок. Сейчас он любовался Бакуниным, видел в нем поэзию, размет, львообразность.
— Дружба! вот чем улыбнулась мне жизнь так приветливо! — прочувствованно сказал он. — Жить хочется, когда имеешь таких друзей. А кстати, Боткин приехал из-за границы, слыхал?
Мишель, скатав хлебный шарик, прицелился в кого-то сидящего внизу, в самую лысину.
Виссарион перехватил его руку.
— Не ребячься, Мишель.
Мишель подбросил шарик вверх, к потолку.
— Боткин, говоришь? Я не слишком жалую этого купца, — отозвался он небрежно.
— Вы мало знакомы! После твоих сестер это первый свят человек. Сейчас он из Европы, из Рима, где наслаждался искусством. Это самый оригинальный ум в Москве. Он верует в искусство, как мы с тобой в истину. Днем сидит у отца в лавке, а вечером читает на всех языках. Оттого и лысеет, Васенька наш.
— Бог с ним. Поздравь меня, я расплатился с Левашовыми.
Друзья шутливо пожали друг другу руки.
— Добрые люди, прекрасные люди, но их мир — не наш мир! — разчувствованно ответил Verioso. — Ужели тебе заплатили за вчерашнюю лекцию? Ужели философия способна тебя кормить?
Мишель поморщился.
— Я дворянин и гонораров не беру, — с достоинством ответил он.
Белинский перестал дышать, даже зажмурился, чтобы сдержать горячий душевный всплеск.
— Откуда же эти деньги?
— Взял взаймы у того олуха.
— Без отдачи?
Мишель насмешливо хмыкнул и набил табаком свою трубку. Виссарион помолчал.
— Значит, ты вновь говоришь «нет» влиянию гривенников на твою внутреннюю жизнь? — сказал он со вздохом.
— М-м… — утвердительно кивнул Бакунин, раскуривая табак.
— Хорошо. Это значит, что в тебе избыток внутренней энергии так велик и пламя чувств так сильно и ярко, что внешние обстоятельства не могут мешать и гасить. А я погибаю от мысли о долгах.
— Ты не можешь вырвать себя из своего страстного элемента.