Впервые в жизни изменил он себе
Теперь в его квартире на правах будущего родственника со всеми удобствами поселился Мишель. Сама Любаша просила брата поберечь ее любимого.
— Мишенька! Будь его ангелом-хранителем! Не оставляй его, — умоляла она.
Долго просить не пришлось. У Станкевича Мишелю было привольно. Можно валяться по диванам с растрепанной «Феноменологией» Гегеля, дымить на весь дом подобно самоварной трубе, засыпать табаком опрятные комнаты.
Николай покашливал, но терпел. И грустнел, грустнел.
Между тем, любовь и помолвка Станкевича взволновали молодой круг. С юношеской самоуверенностью, если не с нахальством, взялись добры-молодцы от философии судить да рядить о женихе и невесте, согласовываясь с последними постулатами Гегеля и Шеллинга. Белинский слушал с горячим вниманием, но вступал неохотно, больше помалкивал, Васенька Боткин, «свят человек», не знакомый ни с одной из сестер Мишеля, вообще был нем как рыбка, зато громогласно и поминутно вторгался в святая святых будущий деверь.
— Эта любовь совершенно переродила твою индивидуальную жизнь в абсолютную, — снисходительно всматривался Мишель в Николая. — Я знал это в теории, теперь вижу на практике.
Принужденно улыбаясь, Станкевич уводил разговор в сторону. Но Мишель с убийственным самодовольством преследовал его, как зайца.
— Я утверждаю, друзья, что в нем говорит сейчас нечто святое, нечто сверхчеловеческое. И, на мой взгляд, тот, кто любит, гораздо лучше того, кто не любит. Я же вижу — эта любовь заполнила все твое существование, ты любишь просто.
— Чувство и выражается просто, — пытался заслониться от него Станкевич, — ни в одном стихотворении Пушкина нет вычурного слова, необыкновенного размера, а он — поэт. Скажи-ка лучше, Мишель, как поживает твоя сестра Дьякова?
— Я посылаю Вареньку с сыном в Карлсбад, подальше от мужа.
— В самом деле? Она едет за границу? Без мужа? Как скоро?
— Как только мне удастся оформить им заграничный паспорт.
— Ты собираешься в Петербург?
— На той неделе. Кстати, Николай… отец торопит со свадьбой, не верит в твою болезнь. И, конечно же, подозревает во всем этом мои козни, ибо, по его словам, эгоизм — естественнейшая наклонность моего характера. Ха-ха-ха.
Мишель и в самом деле уехал в столицу хлопотать о паспорте и о разводе сестры.
Тем временем Станкевичу становилось все хуже. В тяжком сознании совершенной неизвестности, совершенного сомнения он не верил ни себе, ни своей любви, ни возможности для себя какого бы то ни было счастья. И уже не хотел его.
— Verioso, друг мой! Будь моей совестью, — они сидели с Белинским вдвоем у камина, который часто горел в эту зиму наравне с печами, чтобы просушить стены и воздух в комнатах. — Выслушай меня. Тебе ведь известно, что я… я умею, в случае надобности, стать выше себя и заставить молчать свое чувство.
— Ты сомневаешься в ней или в себе?
— О, как можно в ней! Она любит, она дышит своим чувством, горячо свято любит. В себе, единственно в себе. Я допустил ужасную ошибку.
Белинский отвернулся от него, покашлял. Он был простужен, глаза его слезились. Потом сказал с нежностью.
— Ты любишь, Николай. Мы сами гасим любовь своими анализами. Надо унять Мишеля. Этого не вынесет ни одно чувство!
Тихо вошел слуга с зажженным трехсвечным канделябром, поставил его на стол, задернул занавеси на окнах. Ушел, плотно притворив за собою дверь.
Станкевич посмотрел ему вслед и словно забыл отвести взгляд.
— Не любишь женщину — откажись на пороге церкви! — тихо произнес он ответ на собственные мысли.
Это были главные слова. Белинский остро взглянул на него и внутренне содрогнулся. Сколько душевных мук потребовалось Николаю для такого решения! Он молча смотрел в огонь, мучимый ранами своего друга.
— Я никогда не любил, — невесело продолжал Станкевич. — Была прихоть воображения, потеха праздности. Теперь я увидел, что прежде и не думал о последствиях, и почувствовал, что еще молод и не созрел для такого шага.
— Повремени отчаиваться, Николай. Все может вернуться и перемениться, — улыбнулся Белинский. — Рассеются черные болезненные думы, и мы еще покричим «Горько!» на вашей свадьбе.
Прикрыв веки, Николай качнул головой.
— Здоровье мое грошовое! Ты еще не знаешь о моем положении, но, может быть, догадываешься.
Брови Белинского едва заметно дрогнули. Он опустил глаза. Николай вздохнул.